Бесконечное Вам спасибо за присланный отзыв Ахматовой (на стихи Ирины Кнорринг — Н.Ч.). Вы понимаете, как он мне дорог. Моя юность, моя любовь, да и вся моя жизнь пронизаны стихами Ахматовой. Но об этом в другой раз. Это очень большая и очень дорогая для меня тема. И я очень счастлив, хотя я здесь и ни при Чем, что вот лежит на моем столе листочек бумаги, на котором стоит подпись — Анна Ахматова, сделанная ее собственной рукой.
В этом есть какое-то завершение очень долгого и сложного душевного пути. Спасибо Вам большое. Мне неловко навязывать Анне Андреевне мою благодарность, в этом было бы, пожалуй, что-то от profiter. Но я ей бесконечно благодарен, а ее оценка является как бы оправданием всего Ирининого творчества.
Очень целую Ваши руки.
Дружески Ваш Софиев.
2.
Совершенно неожиданно обнаружился Митя Кобяков! (Не очень талантливый поэт, знакомый Ю. Софиева по эмиграции, тоже вернувшийся на родину — Н. Ч.).
Обнаружился в Барнауле. Я очень рад, что он недалеко от меня и может быть откликнется на мое приглашение погостить у меня. У нас будет с ним о чем поговорить. Старик оказался необычайно деятельным: написал уже четыре книги. И, видимо, нашел издателя.
В «Просторе» № 1 помещена его вещь, в № 5 довольно обширные воспоминания о Маяковском, Бунине и т. д. А я живу рядом с редакцией и не умею, как и всю жизнь не умел, устроить свои литературные дела.
Человек он очень нелепый и, конечно, ему, как всегда, трудно с людьми, но необычайно деятельный, «старый Кобяка» много мы с ним съели пудов соли и с ним, как с Мамченко, прошагали по жизни рядом треть века, порой дружески сближаясь, расходясь, если не внешне, то внутренне, но в общем всегда оставались «добрыми друзьями». Кобяку не любили в парижских литературных кругах, был он прирожденным мистификатором и подчас не добрым шутником, но чего нельзя у него отнять — довольно яркой индивидуальности, это человек далеко с «необщим выражением лица».
Парижские друзья меня шельмовали за мою дружбу с Дмитрием, называя меня человеком неразборчивым, но я Митю и его доброе отношение ко мне не предавал. И сейчас буду очень рад его встретить. Эмигрантские святые литературные отцы очень его не жаловали. Вл. Ходасевич с присущей ему злостью ввел термин «кобяковщина», характеризующий весьма отрицательное и малодостойное литературное явление, сведя все его поэтическое творчество — к «неумному и безобразному подражанию Пастернаку», что вовсе не было ни справедливым, ни объективным суждением. Влияние Пастернака на Дмитрия отрицать нельзя, но и каждый из нас развивался под чьим-то влиянием, период ученичества проходил каждый из нас, все дело в преодолении этого влияния и в нахождении своего собственного лица.
Кобяк, действительно, совершал иногда поступки, которые были не в ладу с этикой, не прощали ему и его злой и резкий язык но по существу это, может быть, и не очень умный, не особенно талантливый, но по-хорошему добрый и не плохой человек. За ширмой кривляния и шутовства не каждый это видел, не каждый хотел это увидеть и понять. И в общем, это очень одинокий и не избалованный добрым отношением человек и с весьма, конечно, не легкой жизнью.
3.
За эти последние недели произошло несколько не совсем обычных событий.
21 мая, в понедельник, в 2 часа дня в большом конференц-зале Университета Валериан Семенович Баранов защищал докторскую диссертацию. Защита должна была состояться в малом зале, но собралось такое количество народу, что пришлось перейти в большой зал.
В качестве официальных оппонентов выступали трое столичных профессоров: два москвича, К.К. Флеров и Цалкин, и Габуния из Тбилиси. Все это до известной степени светила нашей палеонтологической науки.
В воскресенье их встречал Баранов, а Игорь (который тоже участвовал во встрече) был приставлен к ним в качестве гида и, так сказать, «чиновника особых поручений».
Все это Баранов сделал не без умысла. Нужно было дать им культурного гида и воспитанного интеллигентного собеседника. Баранов не ошибся — Игорь на них произвел весьма хорошее впечатление и мне была высказана масса комплиментов. Кроме того, как сказал Баранов, Габуния «любит говорить на французском». И это удовольствие было ему доставлено. По свидетельству Игоря — говорит он очень неплохо.
Словом, Баранов всячески старался создать благоприятнейшую для своей защиты атмосферу (а кстати и «похвастаться» Игорем). И нужно сказать, преуспел.
Дело в том, что из очень большого количества письменных отзывов, Флеровский был весьма сдержанным и в письме к Баранову он предупредил, что по ряду теоретических вопросов выступит с критикой. В словесном выступлении яд был очень дозирован, но однако «капал» с некоторых слов весьма явно. Из всей речи в целом можно было сделать вывод, что, мол, ценность Баранова, как ученого, не бог весть какая, но заслуга его, как создателя зоологической науки в Казахстане — безусловна.
До него этой науки в Казахстане не существовало. Им же с сотрудниками собран весьма обширный и ценный материал.
На этом в сущности акцентировали и Габуния и Цалкин.
В откровенной беседе с Игорем Габуния сказал: «Как ученый Баранов “слабенький”, но работа, проделанная им по созданию и организации палеонтологической науки в Казахстане — безусловно большая и потому он вполне заслужил свою докторскую степень».
Любопытно, что Баранов защищал по совокупности своих работ — среди этих работ не было ни одной монографии. Внешне это казалось внушительно — около 140 работ. Но из этих 140-ка статей и заметок собственно к зоологической относилось только 18 и то многие из них были написаны в соавторстве с сотрудниками.
«Что же принадлежит Баранову? Для меня это неясно», — говорилось в одном отзыве. Именно этим разбором занялся один рецензент, настроенный весьма враждебно к Баранову. Из всех отзывов это был отзыв не только отрицательный, но и уничтожающий, отрицающий самую возможность присвоения докторской степени Баранову.
***
Габуния спросил Игоря, каков Баранов человек? Почему-то для него это было важно. Игорь ответил, что не смотря на то, что при первом впечатлении Баранов кажется сухарем и педантом — человек он милейший, не лишенный общей культуры, подлинно интеллигентный, с простым, заботливым и внимательным отношением к сотрудникам.
Что до меня, Валериан Семенович мне очень симпатичен, внутренне это несомненно даже застенчивый человек. В вопросе же настоящей большой культуры il est tortale meme un pek borne.
Иногда вдруг проглядывает в нем известная «узость», свойственная многим советским интеллигентам. Как бы некая односторонность. Но, вероятно, «печать века сего».
Может быть, это и есть подлинная принципиальность. Не знаю. Мы, наше поколение, в особенности сложившееся сознательно в Европе, в частности во Франции, а, может быть, в известных кругах эмиграции уже — в конечном счете, еще восходили на дрожжах XIX в., в какой-то мере мы отравлены им, понятием гуманизма, и это понятие несколько различно от понятия гуманизма наших дней. Оно было более общим, менее конкретным выглядело, накрепко было связано с понятием терпимости (или «толерантности», как предпочитал говорить Игорь) с известной, может быть, безответственной широтой.
В его основе лежало понятие человека, человека вообще, как такового. Без эпитета, без определения.
XIX век тоже был веком борьбы, но по сравнению с нашим, все же еще бесконечно мирным веком. Конечно, вопреки всему, ибо и XIX век не пренебрегал человеческой кровью.
Оставим в стороне войны.
…Не плохо поработал на своей гильотине и Наполеон, все же подумав 4 дня, приказал расстрелять на теплом средиземноморском песке египетских берегов 8 тысяч турецких пленных, сдавшихся на честное слово о сохранении им жизни.
Через четыре дня, видимо, так и не найдя ответа на собственный разъяренный вопрос своему генералу: «А чем я их буду кормить?»
Или Герцен на своей парижской квартире, прислушивающийся с подавленной думой и разрывающимся сердцем к отдельным выстрелам и коротким залпам в (…) поверженном Париже — добивают раненых, расстреливают пленных. И бессмертные онемевшие тени на стене Пер Лашеза.