Выбрать главу

Сегодня мы открываем одну из страничек этого дневника, комментирует ее отец поэтессы Николай Николаевич КНОРРИНГ.

Поэзия Анны Ахматовой, ее стихи, имели очень большое влияние на творчество моей дочери Ирины Кнорринг. Между прочим, ее очень интересовали вопросы версификации, стихотворной техники, причем она не воздерживалась иногда от критических замечаний, по тону довольно смелых для их автора.

Когда в 1922 году в издательстве «Петрополис» вышел сборник Ахматовой «Четки», Ирина в своем дневнике посвятила разбору этого сборника несколько страниц. Вот, например, что она пишет по поводу стихотворения «Вечером»:

«Стихотворение можно назвать одним из удачных, т. е. правильных. Тон выдержан с первой строчки до последней. В области синтаксиса неправильна только одна строчка: «Так на наездниц смотрят стройных». Неестественная «стихотворная» расстановка слов. И главное, если сказать по-человечески, по-русски, то ни размер, ничего от этого не изменится. Почему так — не понимаю, может быть, Ахматова сознательно сделала такую расстановку слов, чтобы опоэтизировать прозу, чтобы не было простого прозаичного обиходного языка? Может быть, она и права и расстановка слов есть действительно та трудная, малозаметная грань, которая позволяет «прозе в поэзии» оставаться все-таки поэзией?.. Начато по обычаю отвлеченно, с описаний. И, пожалуй, на эту отвлеченность уделено слишком много места. Две строки было бы лучше. «Да мне сказал: я верный друг! И моего коснулся платья» — это хорошо. Чисто по-ахматовски — отмечено движение и только движение. Под этим движением скрывается и любовь, а может и ничего не быть. Вот — боязнь, что это только слова, проскальзывает в следующих строчках. Эти строки диктует разум или предчувствие. Но чувство сильнее, а в голосах скрипок, которые все-таки «скорбные голоса», слышатся совершенно неразумные, не внутренние слова: «Благослови же небеса: ты первый раз одна с любимым!» Против этого аргумента ничего не возразишь. В этих строках и есть вся трагедия. Создается иллюзия счастья, хотя она и видит лишь «смех в глазах его спокойных». Простое, естественное и очень понятное состояние».

В 1926 году в знак любви и уважения к поэзии Ахматовой Ирина посвятила ей трогательное стихотворение.

Над горами спокойные вспышки зарниц, На столе — карандаш и тетрадь. Ваши белые книги и шелест страниц, И над ними — дрожанье косматых ресниц — Разве все это можно отдать? И пушистую прядь золотистых волос, И туманное утро в росе, И шуршанье колючих цветущих мимоз, И гортанные песни, что ветер разнес По безлюдным и гулким шоссе. Это первое лето в мечтах и слезах, И зловещее солнце в крови, И какой-то наивный, ребяческий страх — Все лежит в Вашем имени, в тихих стихах, В непонятной тоске о любви.

Ирине не суждено было вернуться в Россию и лично познакомиться со своей старшей подругой по искусству. Но сборники ее стихов дошли до Ахматовой. По приезде в Москву я познакомился с знаменитой поэтессой на ее московской квартире (на Ордынке) и принес для нее все сборники стихов Ирины. Из дальнейших моих посещений Ахматовой я вынес впечатление, то стихи Ирины ее заинтересовали и ей понравились, — она этого не скрывала. Впоследствии в связи с возможностью публикации стихов Ирины в алма-атинском «Просторе» Анна Ахматова написала свой лестный отзыв о них: «По своему высокому качеству и мастерству, даже неожиданному в поэте, оторванном от стихии языка, стихи Ирины Кнорринг заслуживают увидеть свет. Она находит слова, которым нельзя не верить. Ей душно и скучно на Западе. Для нее судьба поэта тесно связана с судьбой Редины, далекой и даже, может быть, не совсем понятной. Это простые, хорошие и честные стихи».

(Далее — рукой Юрия Софиева комментарии к этой статье — Н.Ч.).

Очень радостно, что имя Ирины стало известно на родине, это заслуга Ник. Ник., но грустно, что и вокруг имени Ирины создается эта, к сожалению, обычная у нас, полная полуправды, искажений, а то и заведомой фальсифакации, «во имя» писанины. И Жовтис, и другие приходят к Ник. Ник. со смущенными извинениями… «Но вы сами понимаете, что иначе нельзя» и т. д.

«Оторванная от родной почвы, девушка жила в узком кругу — духовно сломленных интеллигентов. И если она все-таки стала поэтом, то только потому, что не приняла “мелкий мир” эмиграции и всем сердцем стремилась на Родину. В сущности эти два мотива и являются главными в литературном наследии Кнорринг, в значительной своей части неопубликованном.

Грустные стихи писала поэтесса. Их пронизывают чувство глубокой неудовлетворенности “пустой” жизнью и жажда настоящего дела, которое, как понимает автор, делают там — в России».

Вот образчик того, как критика с убийственной легкостью и упрощенчеством создает совершенно ложный образ поэта и его творчества, образ, совершенно не соответствующий действительности.

Прежде всего, трагедия Ирины гораздо глубже и человечнее, чем «эти два мотива», а, во-вторых, Ира не стремилась на родину, «пустота» жизни не вытекала у нее из «мелкого мира» эмиграции, ее никогда не интересовали и не волновали «социальные мотивы», никогда ее не захватывало «искание социальной правды», и по существу, она «прошла мимо» самого факта свершившейся в мире социальной революции и как-то не задумывалась, не отдавала себе отчета, что эту великую революцию совершил ее народ.

Об этом свидетельствует не только ее творчество, но может быть в еще большей мере ее дневник. Ирина была прекрасным поэтом с подлинно трагической, а потому большой человеческой судьбой; русским поэтом, — вся в основном русле классической русской литературы — в русле глубокой и подлинной человечности, т. е. подлинного гуманизма (она ненавидела войну органически), она была совершенно чужда ожесточенному антагонизму двух разделяющих мир идеологий.

Лукаво и не умно сравнивать, сближать Светловского «Итальянца» с «Немецким мальчиком». Другая «Тональность». Для Ирины всякая война, как таковая, всегда была «немыслимым позором» для человека. Для нее были нестерпимы насилие и убийства, (…), и никакое «во имя» в ее глазах не могли их оправдать. Ирина была подлинной пацифистской.

А ее «немецкий мечтательный мальчик» произвел на меня двойственное впечатление. Ведь тогда шла война с Россией. Почти все мы были охвачены искренним патриотизмом. Трагически переживали наши поражения и восторженно наши успехи. Искренне восхищались героизмом советской армии. Что называется — до слез. У меня никогда не было ненависти ко всем немцам, или немцам «вообще». Я ненавидел фашизм и вовсе не отождествлял фашизм с немецким порядком и немецкой культурой. Хотя гитлеровский национал-социализм охватил большую часть немецкого народа, в особенности, во время успехов. Ненавидел я немецкий милитаризм. Моя во время войны ненависть к милитаризму врага еще довольно однобокая.

Спокойно и объективно мы о нем судили в мирное время. Это прежде всего касается психологии военного сословия, это — «военщина», возведенная на пьедестал. Это всегдашнее восхваление войны, всегдашняя готовность к ней, как к празднику! Военная доблесть — первейшее качество, затмевающее все остальные качества. Отсюда высокомерное презрение к «штатским», к «шпакам», монопольное присвоение патриотизма и любви к Отечеству.

Как все это мне знакомо по кадетским годам. Только в корпусе я увлекся совсем иным — с увлечением читал «Маленький гарнизон», не помню автора, немца, книгу, направленную против прусского милитаризма. А мечтал не столько о военных подвигах, а о мирных странствиях по России и по свету, мечтал о жизни в природе, об охоте, о стихах.

Пронзительно любил. Лермонтова. Читал «Валерик», всем своим существом отдаваясь этим прекрасным строчкам: «Странный человек! Чего он хочет? Небо ясно. Под небом места хватит всем, но непрестанно и напрасно, один враждует он. Зачем?». Эти лермонтовские строки, это «зачем?» запало мне в душу на всю жизнь. Все в ней жило, однако мне нелегко было выпутываться из многих мучительных противоречий. Нужно было преодолеть и военное воспитание, и рождение в военной семье, и наследственность многих военных поколений, власть традиций, власть привычек военной среды и т. д. А Ира была свободна от всего этого, ей не нужно было преодолевать мучительный душевный разлад, метаться между великим непротивленцем Толстым и «Тремя разговорами» Вл. Соловьева. Она была органической пацифисткой.