Выбрать главу
Один сказал: «Нам этой жизни мало». Другой сказал: «Непостижима цель». А женщина привычно и устало, Не слушая, качала колыбель.
И стертые веревки так скрипели, Так замирали…

Дальше у Адамовича было две редакции. В первой, по-моему, было «… что казалось ей», во второй: «каждый раз нежней».

Как будто ангелы ей с неба пели И о любви беседовали с ней.

Это мое любимое, но смертельно боюсь переврать какое-нибудь слово или пунктуацию поэта. А вот из всего Адамовича, которого я знал всего наизусть — только это целиком, а остальные так не строчки, а обрывки строчек!

Милый, если бы ты знал, как это больно! Не раз хватался припомнить Ир. Вл. Од. (Ирина Владимировна Одоевцева, поэт, прозаик, мемуарист, жила в Париже, вернулась в Россию — Н.Ч.). Я люблю ее поэму.

…И далее (в каком-то платье, но каком?)

Руку поцеловал.

Я Вам посвящу поэму

Я Вам…

Я Вам подарю (леопарда?)

Которого сам убил.

Колыхался розовый вечер.

Гумилев не нравился ей.

— Я стихов не люблю. Зачем мне (на что мне)

Шкуры диких зверей… (и т. д.)

Бесконечно мог бы писать тебе об этом. То же самое со стихами Юры Таран, то же с Ходасевичем и вообще со всеми.

Я, вероятно, — как мне кажется — многое понимаю в нашем времени с радостью и принимаю все главное и основное, потому многое прощаю, но некоторые вещи тяжелой ценой.

Voila «1а grandem et la miserc (la srrvitude) de notre epogue. Grande e poguel

И опять толпятся образы: дьявол— Мыслитель, смотрящий с Notr Dame de Paris на рыжее зарево ночного парижского неба… злобный силуэт одинокого человека… ну и прочая чепуха. А всем им (и Софье Юл., и Юре, и Адамовичу, и Одоевцевой) передай мое спасибо за все то прекрасное в их творчестве, чем они обогатили мою жизнь. Что-то у меня сегодня очень уж лирическое настроение. Сейчас час весьма поздний. Два моих смежных окна — почти вся стена — открыты в сад. Сегодня понедельник. И вероятно потому брешут псы. А поселок давно спит. Милый. Если бы ты мог взглянуть сейчас на панораму Тяньшаньских гор, в которые прямо упирается южная сторона моей улицы. Не тревожься — я не Н.П.Смирнов — не перейду к описанию. Если быть до конца правдивым, чаще всего любуюсь ими, проходя по дороге в уборную.

И вот выясняется, что я очень люблю нашу жизнь, может быть, потому и тревожусь за Раю (Р.Миллер — Н.Ч.) — ведь, если она не полюбит ее так же, как я, не почувствует ее органически своей — мы неизбежно станем чужими, а, может быть, и станем раздражать друг друга. И еще очень хорошо, что я у себя дома, а не на place Notre Dame de Paris, потому что всем своим существом я знаю, что тот мир со всеми своими «обольстительными прелестями» глубоко, даже как-то гневно, чужд и враждебен мне, а наш — свой, даже со всеми своими молодыми уродствами, даже и с «ветхим Адамом» дорог и нужен мне и он лучшее, и я знаю, что он смотрит в будущее, и верю, что жизнь, люди, и время его подправят. Ничего не поделаешь, но так выходит: мы сдаем в эксплуатацию новые дома, со всеми удобствами, но жить в них становится во всех отношениях хорошо и удобно, после капитального ремонта.

Но дома непрерывно растут, методы их постройки непрерывно улучшаются, множатся удобства, все больше и больше людей переезжает в новые хорошие удобные квартиры и люди начинают жить все больше и больше по-человечески. Это — наша жизнь. Вот почему, никогда, ни при каких обстоятельствах я не мог бы стать перебежчиком, никогда не мог бы предать наш мир. Я говорю не только о родине, а о более широком понятии, о нашем мире. Вот почему мое приобщение к нашему миру (я не возвратился, я впервые сознательно в него вступил) было логическим завершением моего жизненного пути с мучительно противоречивыми исканиями, сомнениями, надеждами, верованиями, в общем-то с нелегким жизненным опытом. И я часто думаю, Виктор, что и тебе нужно было бы быть здесь. И, прежде всего, для тебя самого. Хотя (во всяком случае, первое время, пока бы привыкли) думаю, что тебе было бы труднее, потому что ты нетерпеливее и максималистичнее меня.

……………………………………………………………………………………………………».

«Чем человек глупее, тем легче его понимает лошадь».

Чехов

Вечерний тихий свет — моя отрада (зачеркнуто Н.Ч)

И боль и грусть уже сочтенных дней,

Но вопреки всему, как беспощадно

Единоборство с гибелью моей.

Ю.С.

32.

Из письма Рае.

…Спасибо за открытки. Все знакомые места: Монте-Карло, Ментона… «у синего теплого моря».

В 1938 году весь Cote d’Azur исколесил на велосипеде. Из Ниццы в Ментону приехал по нижнему карнизу через Монте-Карло, по страшной августовской жаре, но жару я выносил легко, даже любил. Всегда ненавидел холод, мертвую зиму. А возвращался в Ниццу по верхнему карнизу и потому 14 километров подъема шел пешком, волоча груженый велосипед.

К Ницце подъехал поздно ночью и с высоты верхнего карниза на темно-синем бархате южной ночи увидел море ярких огней. На рейде стояли иллюминированные военные корабли. В блестящей черной воде дрожали разноцветные огненные зигзаги. С кораблей неслась музыка. Там танцевали. Я слёз с велосипеда и долго любовался этой картиной. Мне было 38 лет. Я был в спортивных шортах, загорелый, стройный, выносливый, окрепший от физической работы (Баранов мне говорил: ты, Юрий, железный!), очень жизнерадостный или как говорили друзья: с каким-то невероятным запасом vital ite, и по мнению женщин — becbeen pas mal! И тогда никто мне не давал больше 30 лет. Helas! Tont passe, tont casse, tont lasse!

В Ментоне в садике над морем среди пальм, агав и бананов, я присел на скамейку и разговорился с двумя милыми созданиями — одна была прелестным подростком с очень стройными длинными ногами, другая просто молодая женщина с остреньким носиком. Автоспуск моего фотоаппарата запечатлел нас «навеки».

Они работали в каком-то pension de famille и усиленно приглашали меня остановиться у них, но я спешил в Вантимиями (?), меня гнала Муза дальних странствий. Моя повелительница, к новым, еще неизведанным местам. Последние дни перед возвращением в Париж, садился на поезд в Сен Ражале(?), — я провел несколько дней в Join le Rin, в Auberge de la jennerse, где познакомился и тотчас подружился с Бригитой Дернер — она была студенткой Сорбонны. Отец у нее был эмигрант — немецкий социал-демократ, журналист, спасшийся от Гитлера, а мать немецкая еврейка, которую фашисты не выпускали из Берлина, как заложницу.

Так и не выпустили.

Я очень подружился с Бригитой, она очень понравилась и Ирине. В момент объявления войны на ней женился ее товарищ — студент — зубной врач — по фамилии Lamour, вероятно, фр. еврей, спешно прилетевший за Бригитой из Лиона; он увез ее на юг Франции, тем самым, спасая ее сначала от французских, а затем и от немецких концлагерей — от гибели.

Все эти трагические истории предвоенных и военных лет, в зловещем зареве факельных шествий и безумных иступленных выкриков сумасшедшего немецкого ефрейтора.

Будь они прокляты!

Вот, видишь, сколько воспоминаний ты возбудила во мне своими открытками.

Мы с тобой вместе никогда вместе на cole l’Azur’е не были. Наши тени хранят скалы бискайских берегов, st. Jean de Lum и рыбачьи паруса Ла Рошели. Хотя ты там очень мучилась, когда я вырвал тебя из отеля и поселил в моей палатке, но однако это были те берега Атлантики, от которых началось наше совместное плаванье в жизни. По моей вине достаточно сумбурное и неудачное, может быть, все из-за той же «Музы дальних странствий», с детских лет я всегда был ей верен.

Однако, прошло с тех пор два десятилетия, а мы все сидим в одной лодке, только на огромном расстоянии друг от друга, но, все-таки, как мне кажется, тянемся с печалью и радостью друг к другу.