— Эй, уважаемый! Может, хоть вы меня услышите? Нет? И почему я не удивлен?
Сапога нет ни под разукрашенной прялкой, ни под кухонным шестком печи, ни под полками с утварью. Даже в хайло печи заглядываю — чем черт не шутит?
Хозяин с хозяйкой, не слезая со скамеек, молча наблюдают за моими метаниями.
— Не ищи, Митька! Я уже нашел! И на какой ляд ты мне сдался, если я все сам делаю? А ну подь сюды! — доносится из спаленки.
Фу-у-ух! Как камень с плеч — ещё раз крещусь на иконы. Спасибо, Николай-угодник. Хозяева улыбаются, глядя на мое посветлевшее лицо. Нда, сегодня обходится без ломания мебели. Но ещё не вечер.
— Иду, барин!
Под моим напором скрипит дверь в светелку и замирает, натыкаясь на преграду. Приходится навалиться плечом и отодвинуть в сторону упавший табурет. С шуршанием открывается картина легкого разврата.
В полутемной спаленке, на невысоком столике, вперемешку с нижним бельем и исписанными бумагами, валяется пустая бутыль и две небольшие чарки. С широкой постели, в свободной рубашке, зауженных штанах и одном сапоге, угрюмо смотрит гроза и гордость Прейсиш-Эйлау. По полку ходят легенды, как Давыдов один бросился на сотню французских улан, и, пока те гонялись за наглецом, на выручку подоспели русские гусары.
Да это же сам Давыдов! Вот это повезло! Неужели и он тоже оборотень?
Сейчас на постели посапывает очередная победа, из-под одеяла торчит заголенная ножка.
— Денис Васильевич, закрой срамоту-то! У меня жена осталась во Владимире, а подобное зрелище ум на грех толкает, — прошу я и скромно отворачиваюсь к зашторенному окну.
— Эх, Митька! Какой же ты нежный стал. Всё, поворачивайся, укрыл, — нога и в самом деле исчезает под лоскутным одеялом. — Послушай-ка лучше, друг, какую элегию я накропал за ночь!
— Денис Васильич, жениться бы тебе. Глядишь, и отпадёт охота на стихоплетство. И по ночам не с очередной музой элегии бы выписывал, а богатырей плодил на радость отчизне. Забудь уж свою Аглаю, не терзай душу, — я помогал обертывать портянку.
— Молчи, дурак, и слушай! А про Аглаю ещё раз в таком тоне заикнешься — рыло начищу! — брови грозно сходятся в растрепанную сойку.
— Всё-всё-всё, дурак и слушаю! — спорить бесполезно, а в скулу ранее прилетало.
— Итак, назвал сие «Моя песня», — Давыдов встает в позу, и возвышенным басом зачитывает:
Стихи… и от самого автора, я заслушался…
Последнюю фразу почти выкрикивает, видать, накипело на душе. Спящее чудо ворочается под одеялом, но не рискует вылезать наружу.
— Ух, как здорово, Денис Васильич! Прямо с нас писано, ажинно дух захватывает! — я тихонько рукоплещу разгоряченному поэту.
Я рукоплещу вместе с тем, чьими глазами сейчас смотрю на Давыдова.
— То-то, Митька! — румяные щеки алеют от похвалы, губы обнажают ряд белых зубов, — Вот говоришь, что «здорово», а сам щи готовить не хочешь!
— Денис Васильич, так панночка у тебя на что? Пущай и сготовит. А ты сапог покуда надевай.
— Дурак ты, Митька! Она же как муза, как вдохновение! А что же такого я напишу, если от музы несет кислыми щами? — сапог блестит звездочками шпор и с трудом налезает на крепкую ногу. Давыдов молодцевато подкручивает усы. — А ещё, брат Митька, дошел слух, что появилось в Петербурге юное дарование. На раз выдает памфлеты и стихи, но, по его же признанию, равняется исключительно на мои творения. Как же фамилия? Военная такая. А! Вспомнил — Пушкин!
Стучат во входную дверь. Давыдов кладёт руку на эфес сабли. Я тоже изготавливаюсь к броску — военная жизнь заставляет всегда быть начеку.
Хозяин встречает посетителей и пропускает внутрь двух мужиков. В шапках, больше похожих на цветочные горшки, у входа останавливаются бородатые глыбины. Здоровенные ручищи, аж быка задушить могут, ногами могут дорогу для пушек трамбовать.
По комплекции похожи на милиционеров, что недавно забирали меня из общежития…
Мужики крестятся на красный угол и степенно обращаются к Давыдову:
— Здрав будь, пан.
— И вам здоровья, мужики! С чем пожаловали? Никак гусары обижают? — лохматые брови снова сходятся на переносице.
— Нет, чего-чего, а обиды не видим. За что спасибо и отдельный поклон, — мужики ещё раз кланяются.