— Не скажу, — замотал головой реб Буним. — Не скажу.
— Как знаешь. Но я думаю, что просто так еврей не поднимет руку на другого еврея.
— Что вы хотите сказать, ребе? — забормотал реб Буним. — Что мне полагается такое унижение?
— Нет, Буним, — тихо сказал ребе. — Я хочу сказать, что у твоего обидчика ох как тяжело на душе.
Реб Буним выскочил из кабинета, уселся на свое место, быстро отыскал взглядом следующего по очереди посетителя и как ни в чем не бывало пригласил его жестом руки. Обрадованный хасид рывком вскочил со стула и через секунду исчез за дверью кабинета. Реб Буним обвел глазами очередь и увидел, что все взоры устремлены на него. Еще бы, пощечина служке ребе! Чем может закончиться такая выходка?
Медленно, понимая, что за каждым его движением следят десятки глаз, реб Буним вытащил из стола том Талмуда, открыл его на нужной странице и продолжил учебу. Мысли, словно встревоженные птицы, кружились в его голове. Щека горела и, кажется, начала немного распухать, но он усердно делал вид, будто полностью погрузился в учебу. Спустя несколько минут напряженную тишину в приемной сменил обычный негромкий шум: очередь зажила нормальной жизнью. Кто-то читал шепотом псалмы, кто-то тихонько жаловался соседу на неприятности или, наоборот, делился успехом, кто-то повторял по памяти выученные параграфы Закона или главы из Мишны.
Реб Буним потихоньку оторвал глаза от Талмуда и перевел взгляд на очередь. Его интересовал обидчик: что-то он поделывает? Янкл сидел, неловко сгорбившись, прикрыв лицо руками. По судорожному вздрагиванию плеч реб Буним понял, что его обидчик плачет.
«Еще бы, — мелькнула в мозгу злорадная мысль, — тащиться в такую даль, надеясь получить благословение от ребе, а вместо этого навлечь на себя его недовольство!»
Но реб Буним тут же отогнал от себя эту мысль. Так грубо и мстительно думать о ближнем недостойно хасида. Конечно, Янкл его обидел, но пощечина вовсе не отменяет заповедь любить евреев, как самого себя. Наверное, у него есть причины для такого нервного срыва. Десять лет без детей: выстоять в таком испытании совсем непросто.
Кто может заглянуть в душу человеческую, кто сумеет разобраться в наполняющих ее переливах тонкой тишины? Только волшебное увеличительное стекло литературы способно показать происходившее в душе Янкла.
До двадцати лет его звали на немецкий манер Якобом. Он вырос в Данциге, в семье богатого владельца типографии. Отец Якоба, солидный господин с гладко выбритым лицом и пышными бакенбардами, большую часть дня проводил вне дома. Все свое время он отдавал работе или деловым встречам. Встречи происходили в кафе и ресторанах, часто в них принимали участие друзья отца и молодые разодетые женщины — наверное, жены друзей.
Когда отец вечером возвращался домой, от него пахло дорогим одеколоном, ароматным трубочным табаком и чем-то еще непонятным, манящим и распаляющим воображение. Якоб старался оказаться в этот момент в прихожей, отец, увидев его, почему-то смущался и давал ему монетку, иногда мелкую, а иногда покрупнее. Он вытаскивал из кошелька что попадется, и как-то раз Якобу достался целый золотой.
Поправив перед зеркалом в прихожей седые брови и бакенбарды — волосы на голове были у него еще совершенно черными — отец приосанивался и шел в комнаты матери.
Мать Якоб тоже видел редко. Она постоянно недомогала, и от нее исходил запах лавровишневых капель. Когда гувернантка приводила к ней сына, она долго целовала его, щекоча лицо волосами, а потом читала какую-нибудь детскую книжку или они играли в лото. Посещение длилось недолго, мать устало откидывалась на спинку кресла и прикладывала к вискам платочек, смоченный ароматической водой. На прощание она всегда спрашивала Якоба, все ли у него в порядке, показывая глазами на гувернантку. Якоб понимал, что мать хочет узнать, не обижает ли его наставница, но гувернантка Гертруда, с которой он проводил большую часть своего дня, была доброй и милой женщиной, и жаловаться ему было не на что.
Мать умерла, когда Якоб пошел в школу. В день похорон его отвезли к приятелю отца и оставили играть вместе с двумя его сыновьями, сверстниками Якоба. Они сразу отправились в сад стрелять из настоящего духового ружья, которое накануне подарил ему отец. Якоб знал, что матери больше нет и сегодня ее отвезут на кладбище, но не очень расстраивался. Если бы умерла Гертруда, он бы расстроился куда больше.
Время пролетело незаметно, и когда гувернантка, войдя в сад, сделала знак, что пора уезжать, Якоб ужасно огорчился. Ему совсем не хотелось возвращаться в мрачный дом, где зеркала были занавешены черной материей, тускло горели низкие толстые свечи и приторно пахло лавровишневыми каплями.