набрасывается на всякую новинку. Вчерашнего твердокаменного радикала не узнать: пред
модернистской поэзией широко открылись двери, проповеди христианства внимают не
только терпимо, но и с явным сочувствием, вопрос о поле оказался способным надолго
приковать к себе внимание публики. Ни один из этих интересов не указывает на цель
новых исканий, но все они имеют один общий смысл.
Кризис интеллигенции еще только начинается. Заранее можно сказать, что это будет
не кризис коллективного духа, а кризис индивидуального сознания; не общество всем
фронтом повернется в другую сторону, как это не раз бывало в нашем прошлом, а
личность начнет собою определять направление общества. Перелом, происшедший в душе
интеллигента, состоит в том, что тирания политики кончилась. До сих пор общепризнан
был один путь хорошей жизни – жить для народа, для общества; действительно шли по
этой дороге единицы, а все остальные не шли по ней, но не шли и по другим путям,
потому что .все другие пути считались недостойными; у большинства этот постулат
общественного служения был в лучшем случае самообманом, в худшем – умственным
блудом и во всех случаях – самооправданием полного нравственного застоя. Теперь
принудительная монополия общественности свергнута. Она была удобна, об этом нет
спора. Юношу на пороге жизни встречало строгое общественное мнение и сразу
указывало ему высокую, простую и ясную цель. Смысл жизни был заранее установлен
общий для всех, без всяких индивидуальных различий. Можно ли было сомневаться в его
верности, когда он был признан всеми передовыми умами и освящен бесчисленными
жертвами? Самый героизм мучеников, положивших жизнь за эту веру, делал сомнение
психологически невозможным. Против гипноза общей веры и подвижничества могли
устоять только люди исключительно сильного духа. Устоял Толстой, устоял Достоевский,
средний же человек, если и не верил, не смел признаваться в своем неверии.
Таким образом, юноше не приходилось на собственный риск определять идеальную
цель жизни: он находил ее готовою. Это было первое большое удобство для толпы.
Другое заключалось в снятии всякой нравственной ответственности с отдельного
человека. Политическая вера, как и всякая другая, по существу своему требовала подвига;
но со всякой верой повторяется одна и та же история: так как на подвиг способны
немногие, то толпа, неспособная на подвиг, но желающая приобщиться к вере,
изготовляет для себя некоторое платоническое исповедание, которое собственно ни к
чему практически не обязывает, – и сами священнослужители и подвижники молча
узаконят этот обман, чтобы хоть формально удержать мирян в церкви. Такими мирянами
в нашем политическом радикализме была вся интеллигентская масса: стоило признавать
себя верным сыном церкви да изредка участвовать в ее символике, чтобы и совесть была
усыплена, и общество удовлетворялось. А вера была такова, что поощряла самый
необузданный фатализм, – настоящее магометанство. За всю грязь и неурядицу личной и
общественной жизни вину несло самодержавие, – личность признавалась
безответственной. Это была очень удобная вера, вполне отвечавшая одной из
неискоренимых черт человеческой натуры – умственной и нравственной лени.
Теперь наступает другое время, чреватое многими трудностями. Настает время,