— Вовремя уехал отсюда, слава Богу.
— Для него, может, слава Богу, а для нас, для России худо, что уехал.
Помолчали.
— Что же делать будем, господин профессор? Жаловаться, нет? Но кому жаловаться, коль сама государыня-мать… ее!., к этому Шлёцеру благоволит?
Ломоносов только вздохнул:
— Надоело всё! Шлёцеры, тауберты, императрицы… Пропади они пропадом!.. Возвращаюсь к себе в деревню на Рудицу. — Посмотрел на Баркова. — Может быть, со мной?
— Не могу-с, завтра должен быть в присутствии, аки штык. А сегодни напьюся с горя. Не пожалуйте гривенник на опохмел?
Покачав головой, но достав из жилетного кармана монетку, Михаил Васильевич проворчал:
— Ох, загубишь ты себя, Ванька-недотепа!
Тот расплылся:
— А и загублю — что ж с того? Никому не нужон, и никто слезки не прольет.
— Кто же виноват? Ты и виноват.
— Не, не я. Жизнь в России такая, что таланты никому не нужны.
Ломоносов отлеживался в деревне, иногда по дням не выходя из своей комнаты, не спускался даже к обеду, иногда ходил, опираясь на палку, — хмурый и неразговорчивый, а домашние ступали на цыпочках, не решаясь потревожить его покой. Молча ел, половину блюда оставлял на тарелке. Молча пил — но не алкоголь, только чай и квас. Как-то раз заглянувшей к нему в кабинет дочке, чтоб убрать не доеденный отцом ужин, так сказал:
— Выходи за Константинова. Он хороший человек, хоть и старше тебя намного. Будет заботливым мужем и родителем.
Девушка ответила:
— Может быть, и выйду… Срок придет, мне шешнадцать минет, и тогда обсудим.
Михаил Василевич с болью отозвался:
— Не обсудим, дочь. Я не доживу… И тебя под венцом уж не увижу…
— Папенька! Родимый! Что ты говоришь? Не накличь на себя беду этими словами!
— У меня предчувствие.
— Ты еще поправишься, вот увидишь. И понянчишь внуков — мальчиков и девочек.
— Был бы счастлив безмерно. Токмо не уверен…
Уж родные не знали, чем его развлечь, как спасение явилось само — в виде гостей из архангелогородских земель. Как и обещал, Яков Лопаткин, возглавляя новый обоз, прибыл в Петербург с Мишей Головиным — восьмилетним племянником Ломоносова.
Небольшого росточка, худенький, пугливый, мальчик пошел не в дядю — был черняв и смугл (чем напоминал и сестру Матрену). Поклонился в пояс, как его учили, и дрожащим от волнения голосом произнес:
— Здравствуйте, ваше высокородие, господин профессор!
Тот расхохотался:
— Здравствуй, дорогой. Дай тебя обниму по-родственному. Экий ты тщедушненький, право. Мало каши ел? Ничего, мы тебя откормим.
— Кашу не люблю, — заявил малец.
— Да? Не любишь? А что любишь?
— Рыбу люблю во всех видах. Репу, квашеную капусту. Яблоки моченые.
— Этого добра у нас хватит. Ну-с, рассказывай давай о своем матигорском житье-бытье. Как там матушка твоя, а моя сестрица, живет?
— Кланяться велела. И просила не серчать, что прислала на твое попечение двух своих детишек. Ведь не оттого, что кормить нечем — тятька мой и кузнец искусный, землю пашет, рыбу ловит, и у нас коза, куры, утки. Кушаем пристойно. Токмо для учебы нет совсем никаких возможностев. В Пе-
тербурге — иное дело. Тут я выучиться смогу как следует. А в семье остались двое младшеньких — Нюшка-сестрица о шести лет да Петрушка-братец о двух годков. Будет кому родителев ублажать.
Рассуждал, как взрослый, здраво и смекалисто.
— А сейчас какие науки знаешь? — продолжал расспрос дядя. — Счет, письмо?
— Да, пишу и считаю. Рисовать могу. Пел у нас на клиросе.
— Ну, так спой, пожалуй.
— А удобно ль тут?
— Отчего же нет? Можешь Акафист Святому Архангелу Михаилу?
— Весь — не поручусь, а кусками помню.
— Так пропой, что хочешь.
Миша посерьезнел, задумался и, прикрыв глаза, затянул высоким, чистым дискантом:
Ломоносов расчувствовался от такого ангельского вокала, вытер набежавшие слезы и в порыве чувств крепко обнял дорогого племянника:
— Славно, славно, Мишенька, тезка мой любезный. Мы с тобой поладим, точно знаю.