Возвратился домой около полуночи. Ужинать не стал и прямым ходом отправился к себе в спальню. Отослал слугу, сам разделся и лег. Не успел погрузиться в сон, как услышал скрип половиц у своих дверей. Приподнялся на локте.
В спальне появилась жена, освещаемая оранжевым пламенем свечки в руке: чепчик и ночная рубашка до пят.
— Аня, что ты?
Мягко улыбнулась:
— Я к тебе. Допускаешь?
— Прекрати фиглярничать. Этого не может быть никогда.
— Отчего же?
— Я люблю другую.
Ягужинская согласилась:
— Именно поэтому.
— То есть? — не понял Петр Федорович.
— Я подумала и решила. Написала расписку, что уйду в монастырь этим летом. Но с условием: нынешнюю ночь, самую последнюю в нашей общей жизни, проведешь со мною.
— Ты сошла с ума!
— Нет, нисколечко. Вот читай, — протянула ему осьмушку бумаги.
Развернув, он увидел:
«Я, графиня Апраксина Анна Павловна, урожденная Ягужинская, обязуюсь уйти в Киевскую женскую обитель во имя святых Флора и Лавра не позднее 1 иуля сего года». Подпись. Личная печатка.
Генерал поднял на нее растерянные глаза. Дама забрала у него расписку:
— Будет она твоею завтра утром.
Он пролепетал:
— Я не знаю, право… это ведь неверно…
— Верно, верно, — страстно прошептала она и задула свечку.
День спустя получил письмо из Гатчины. А поскольку конверт не был запечатан, то прочел его содержание. Вот оно (в переводе с французского):
«Дорогая мама! Я, ты знаешь, никогда не вмешиваюсь ни в какие твои дела, а тем более в личные отношения с дворянами. И на сей раз не стану. Просто мне хотелось бы, чтоб ты знала: Петр Апраксин — друг моего друга Разумовского, стало быть, и мой друг. Будь добра к нему и к Лизе Разумовской. Больше ни о чем не прошу. Любящий тебя сын Павел».
Что ж, недурно. Это послание, плюс расписка Ягужинской — неплохой улов путешествия его в Петербург. Можно возвращаться в Москву со спокойным сердцем.
На прощанье повидал сына. Но свидание оказалось кратким — тот бежал с лекций на коллоквиум и сумел переброситься с отцом несколькими фразами. Только успел спросить:
— Значит, свадьбе твоей с Елизаветой не быть?
— Отчего не быть? Маменька твоя письменно подтвердила, что поедет в киевскую обитель не позднее иуля. Вот в иуле и обвенчаюсь.
— У меня как раз каникулярное время. Можно я приеду в Москву?
— Да об чем разговор! Приезжай, конечно. Вместе отпразднуем бракосочетание.
И они крепко обнялись.
По весенним раскисшим дорогам ехать было муторно: на санях уже поздно, а колеса то и дело увязали в грязи. Под конец путешествия голова и бока гудели от качания экипажа в разные стороны.
У Арбатских ворот вдоль деревянных мостовых весело бежали рыжие ручьи. Дети пускали по ним кораблики, сделанные из скорлупы грецкого ореха. Петр Федорович, выспавшись у себя в светелке Пречистенского дворца, а потом, сходив в баню, знатно попарившись и намывшись, посвежевший, румяный, побежал в дом Васильчиковых. Неожиданно Лизавета встретила его вся в слезах: Сашка простудился, кашляет, в жару. И врачи опасаются за его жизнь. Генерал сразу же подумал: «Это кара за мое грехопадение с Ягужинской», — но проговорил, обнимая свою возлюбленную:
— Ничего, ничего, дети все болеют. Федька мой два раза был на краю могилы — слава Богу, наша крепкая апраксинская натура не сдалась хворобам; Бог даст, Сашка тоже поправится.
Но на всякий случай поспешил обратиться к одному из придворных докторов, прибывших в свите императрицы, — Джону Роджерсону, шотландцу. Он считался в Петербурге лучшим специалистом, а когда вылечил сына княгини Дашковой от дифтерии, сделался очень популярен. Государыня, вообще скептически относившаяся к медикам, больше остальных доверяла именно ему.
Иностранец вышел к Апраксину несколько навеселе (время было послеобеденное, и, как видно, трапеза его обильно сопровождалась поглощением пива, столь любимого всеми британцами). Петр Федорович обратился к доктору по-английски. Роджерсон угрюмо покачал головой:
— Нынче я не в форме… Но попробую привести себя в порядок. Погодите, сделайте одолжение.
— Стану ждать, сколько пожелаете.
Через четверть часа Джон предстал перед генералом совершенно трезвый, строго и со вкусом одетый, в парике, с небольшим саквояжиком в руке — непременным атрибутом каждого эскулапа.