Было ли это признано в качестве пересечения некоего исторического рубежа — одной из тех редких дат, знаменующих собой вехи на пути человеческой цивилизации? Пожалуй, да, несмотря на широко распространенные ожидания короткой войны и предполагаемого возврата к нормальной жизни, а «нормальность» по старой памяти идентифицировалась с 1913 годом, вобравшим в себя так много задокументированных мнений 1914 года. Даже иллюзии патриотической и милитаристской молодежи, которая бросилась в войну, как в новую стихию, «как пловцы в водную гладь»{335} подразумевали окончательную перемену. Ощущение войны как закончившейся эпохи сильнее всего присутствовало в сфере политики, хотя немногие осознавали столь же отчетливо, как Ницше 1880-х годов, что начиналась «эра уродливых войн, восстаний, взрывов»{336}, и еще меньшее число людей левых убеждений, интерпретируя ее на свой лад, видели в ней надежду, подобно Ленину. Для социалистов война была непосредственной и двойной катастрофой, когда движение, приверженное интернационализму и миру, внезапно рухнуло без сил и волна национального единения и патриотизма в мгновение ока захлестнула партии и даже классово-зрелый пролетариат воюющих стран. И среди государственных деятелей старых режимов был, по крайней мере, один, кто признал, что все изменилось. «Фонари гаснут по всей Европе, — сказал Эдвард Грей, когда заметил, как гасят огни Уайтхолла в тот самый вечер, когда Британия и Германия вступили в войну. — Мы не увидим, как их зажгут снова, до конца наших дней».
С августа 1914 года мы жили в мире «уродливых войн, восстаний и взрывов», о котором пророчески объявил Ницше. Вот что обрамляло эпоху до 1914 года с ретроспективной ностальгической дымкой, слегка позолоченная эра мира и порядка, радужных надежд. Такие ретроспекции о воображаемых золотых деньках принадлежат истории последних, но не первых десятилетий XX века. Историки, изучающие те времена, когда еще не гасили фонарей, интересуются не ими. Их главная забота, так же как и у автора, должна заключаться в попытке понять и показать, как эра мира, прочной буржуазной цивилизации, растущего благосостояния и западных империй с неизбежностью несла в себе эмбрион эры войны, революции и кризиса, который и положил ей конец.
ЭПИЛОГ
Wirklich, ich lebe in finsteren Zeiten! (Действительно, я живу в мрачные времена)
Das arglose Wort ist töricht. Eine glatte Stirn (Доброе слово — глупо. Гладкий лоб)
Deutet auf Unempfindlichkeit hin. Der Lachende (Намекает на невосприимчивость. Смеющийся)
Hat die furchtbare Nachricht (ужасную новость)
Nur noch nicht empfangen. (еще не воспринял)
Предшествующие десятилетия были впервые восприняты как длительная почти золотая эпоха беспрерывного, поступательного движения вперед. Как раз, в соответствии с Гегелем, мы начинаем осознавать эпоху лишь когда упадет занавес в последнем акте («сова Минервы расправляет крылья, лишь только мрак нисходит на землю»), поэтому мы можем, очевидно, подтвердить какие-либо позитивные черты эпохи, лишь вступив в следующую, несчастья которой мы хотим подчеркнуть за счет сильного контраста с ушедшим.
I
Если слово «катастрофа» упоминалось среди представителей европейских средних классов до 1913 года, почти наверняка это делалось в связи с одним из немногих драматических событий, в которое были вовлечены мужчины и женщины, такие же, как они сами, в ходе продолжительной и, в общем, спокойной жизни: скажем, пожар в Карл-театре в Вене в 1881 г. во время представления «Сказок Гофмана» Оффенбаха, когда погибло почти 1 500 человек, или затонувший «Титаник» со сравнимым количеством жертв. Гораздо более серьезные катастрофы, затронувшие бедняков, — например, землетрясение 1908 года в Мессине, куда более обширное и более проигнорированное, чем относительно слабые подземные толчки в Сан-Франциско (1905) — и постоянный риск для жизни и здоровья, который всегда сопровождает бытие трудящихся классов, не привлекают внимания общественности.