Выбрать главу

Фаусто знал, что Чиано перенял у своего тестя стиль запугивания и истерических воплей.

— Это была не война, а бойня, — ответил он спокойно. — Я люблю Италию так же, как и вы или как любой другой человек, но то, что я там видел, сделало меня совершенно больным. Если это и есть фашизм, то я был дураком, что поверил в него.

— Фашизм сделал Италию великой державой!

— Что из этого?

Гнев Чиано утих.

— Я надеюсь, — сказал он тихо, — ты не намерен сообщать обо всем этом в газетах?

Фаусто слабо улыбнулся:

— Да разве они напечатали бы, даже если бы я и сказал.

— Нет, но твоя семья хорошо известна в Италии, и ты в каком-то смысле — герой войны. Ты бы мог причинить нам много хлопот. Если будешь вести себя тихо, мы ничего не сделаем ни тебе, ни твоей семье. Я думаю, нет нужды напоминать тебе, что ты женат на еврейке?

Фаусто никогда особенно не любил графа Чиано, но теперь он понял, что ненавидит его.

— Ты не должен напоминать мне об этом, — сказал он, а про себя подумал: «Ты, наглый мерзавец».

В их первую ночь после его возвращения домой жена наслаждалась осязанием и запахом его тела. Его любовные ласки были такими же неистовыми и возбуждающими, какими Нанда их помнила, но сам Фаусто стал другим. Она почувствовала это сразу, как только он сошел с корабля. Каким он стал? Мягче? Менее уверенным в себе? Может даже, он чувствовал вину или стыд? Каким бы он ни был, ей нравился новый Фаусто. Прежнего Фаусто она любила, но он ей никогда не нравился.

Когда она лежала в его объятиях после мгновенной любви, она поняла, что, может быть, в результате Эфиопской войны Италия приобрела колонию и стала империей, а она приобрела любовника.

— Что заставило тебя порвать с ними? — спросила она.

Он уставился в потолок и спустя какое-то время очень странно ответил:

— Черный человек, стоявший на вершине холма.

* * *

Древний дворец на улице Корсо готовили к траурной церемонии. Прислуга говорила шепотом, вельветовые портьеры в гостиной, примыкавшей к спальне княгини Сильвии, были задернуты. Энрико Спада сидел у одного из высоких окон, наблюдая за отцом и дядей. Его дядя Тони недавно был возведен в кардиналы, и Энрико испытывал благоговейный страх перед черной сутаной, ярко-красным поясом и такого же цвета шапочкой. И все же нельзя было сказать, что Тони сильно изменился после оказанной ему чести, может быть, только стал чуть-чуть более сдержанным. Он выглядел так молодо, что ему нельзя было дать сорок три года. Его худоба граничила с изможденностью, и Энрико показалось, что он источает почти осязаемую духовность. Его близнец выглядел старше своих лет, и Энрико болезненно переживал, наблюдая, как его глубокообожаемый отец теряет свою привлекательность. Его черные волосы поредели, а лицо за два месяца после возвращения из Эфиопии опухло от возникшего пристрастия к выпивке. Фаусто еще предстояло найти что-то помимо алкоголя, способное заменить для него фашизм.

Дверь в спальню открылась, и вышел доктор.

— Она хочет видеть своих сыновей, — сказал он тихо.

— Ваше преосвященство пусть войдет первым. Но только на несколько минут, пожалуйста.

— Есть ли какое-нибудь улучшение? — спросил Тони, вставая.

— Боюсь, что нет. Она… — он пожал беспомощно плечами, — слишком стара.

Тони вошел в затемненную спальню и осторожно прикрыл дверь. Смерть и жизнь после смерти в некотором отношении были его профессией, но близкая смерть его матери была такой личной и разрывающей душу, что он больше чувствовал себя маленьким мальчиком, теряющим что-то бесконечно дорогое, нежели кардиналом. Он пересек комнату с высоким потолком, обставленную старой мебелью, со столиками, заваленными безделушками и фотографиями членов семьи и друзей, с шелковыми абажурами, старинными картинами. «Какая она крошечная! — подумал он. — Эта хрупкая женщина на огромной кровати…»

Казалось, она спала. Он опустился на колени возле кровати и начал молиться. Внезапно он почувствовал ее руку на своей щеке. Он взял ее и поцеловал ладонь. Теперь она глядела на него и улыбалась.

— Кардинал, — прошептала она. — Как я горжусь тобой.

Он хотел сказать ей, что сам он собой не гордится, что вся его жизнь священника была бесконечной борьбой с похотью и другими страстями, что для продолжения своей карьеры в курии он задушил в себе многие критические мысли о политике Ватикана, что он уделял внимание операциям с валютой и золотом, увеличением средств на счетах в швейцарских банках и инвестициям в итальянскую промышленность во много раз больше, чем человеческим душам, и несомненно больше, чем бедным. Ему хотелось рассказать ей о своих страхах за будущее церкви в связи с угрозой фашизма и нескончаемой эрозией «модернизма». Но он ничего не сказал ей о своих грехах и страхах. Он сказал ей только о своей любви.