Белые и черные фигуры были мрачны и безнадежны.
— Завели механические мастерские, а в конце 1970-х построили три производственных корпуса, в которых работало до девятисот человек. Прибыль от производства доходила до 13 миллионов рублей. Снабжалась тюрьма хорошо. Но после того, как Советский Союз распался… — она произнесла «Советский Союз» так горестно, как будто речь шла о смерти близкого человека, — все изменилось после 1991-го. Свернули производство. Недофинансирование стало хроническим. Чтобы накормить, одеть-обуть заключенных, начальник тюрьмы и его замы буквально ходили с протянутой рукой. Тюрьма страшно задолжала поставщикам. Настал день, когда хлебозавод дал от ворот поворот. А что значит оставить зэков без хлеба? Пришлось обращаться за помощью к ворам в законе. На их деньги и закупили хлеб.
— А как сейчас?
— Начальство стремится создать для заключенных приемлемые условия. Сидят нынче по четыре — шестнадцать человек в камерах. Но есть туалеты, вентиляторы, электрические плитки, многим родные передали телевизоры. И холодильники разрешили бы поставить, но проводка у нас старая, боятся, не выдержит. Пекарню свою завели. Частично восстановили производство — четыреста заключенных собирают телефоны и изготавливают спортинвентарь. Сейчас они могут креститься, молиться, венчаться в тюремном храме. Концерты по возможности для них устраивают.
Командир культурно-воспитательной работы вновь проявился, и мы с ним забегали-закружились, и полковник мне рассказывал по дороге, что Владимирский Централ устроен таким образом, что заключенные за все время своего пребывания здесь ни разу не дотрагиваются ногами до земли, они никогда не спускаются на землю, потому что прогулки у них — надземный прогулочный двор. Мы оказались перед огромной камерой, желто-красная внутренность которой была вся видна из коридора, и я спросил, почему так, ведь это похоже на клетку с дикими животными, и мне ответили стоящие вокруг клетки офицеры:
— Тут сидят самые-самые дикие, вы правы.
— А можно к ним?
И вот уже несут ключи от клетки, полковник взялся за дверь, но тут к нему подбегает дежурный офицер и начинает что-то яростно шептать на ухо. Полковник сначала стоит со скептическим видом, как врач-профессор, которому захудалый докторишко начинает навязывать свой диагноз, но потом он смотрит на меня и качает головой:
— Нельзя.
Как нельзя? Ведь мне все можно. Мне всегда все было можно. И сейчас особенно мне все можно, во Владимирском Централе, а он говорит:
— Нельзя.
— Нельзя, — говорит полковник, — потому что они вас могут взять в заложники, и тогда они будут нас шантажировать, а там, знаете, не безопасно. Мы им иногда бросаем сырое мясо. А они рычат.
— Да ладно! — не поверил я.
— Когда тюрьма после смерти Сталина перешла в ведение МВД, началась реабилитация репрессированных, — приобнял меня блондин-полковник, аккуратно отводя от клетки. — На их место присылали отпетых уголовников. Они сразу вступили в борьбу с тюремной администрацией. В знак протеста занимались членовредительством. Обычно они глотали ложки, разломанные пополам. Съест с десяток и говорит: «Смотри, начальник, у меня в желудке звенит».
Полковник хмыкнул, посмотрел на меня, на мою реакцию. Убедившись, что я не стал хохотать, он склонился к гуманизму:
— Наш хирург, боевая такая женщина, до сорока железных предметов из таких чудиков извлекала. Один, сидя в карцере, отрезал себе ухо и выбросил его через окошко в коридор. Пришили ему ушко, а он на следующий день другое отрезал. Кто себя за мошонку к табуретке прибивал, кто скальп с себя снимал, животы разрезали, мышей ели, пуговицы в два ряда пришивали на голое тело! В общем, у хирурга работы хватало.
И мы быстро стали снова передвигаться по Владимирскому Централу. Меня всегда поражает, как начальство очень быстро, на больших оборотах перемещается в пространстве, пока не сядет за стол и не войдут в зал официанты. Мы стремительно перемещались в пространстве, зацепив и утащив за собой ветерана тюремной службы с указкой. Зацепленный нами, он стал вращаться, создавая пространство музея и говоря: «Это наш музей знаменитых заключенных».
Над входом в музей висел плакат:
Тюрьма есть ремесло окаянное, и для скорбного дела сего истребны люди твердые, добрые и веселые.
Подпись:
Петр Первый.
— Кто только у нас ни сидел! — счастливым голосом воскликнул полковник. — И немцы, и японцы, генералы, премьер-министры и диссиденты, и сын Сталина, Вася Сталин.