Выбрать главу

— Еще бы! — вскричал бывший надзиратель. — Вы же сам такой!

Полковник сделал строгое лицо. Ветеран не испугался.

— Да-да, такой! — озлобился он.

Я посмотрел на портрет Буковского.

— А его вы знали лично? — спросил я ветерана, не вдаваясь в полемику.

— Еще как! — сказал ветеран, тыкая портрет в глаз.

— И я его знал. Встречались в Кембридже. Целую ночь пили красное вино… Он был знаток вин.

— Вин? Да он с мужиками спал!

— Но не с вами же, — улыбнулся я.

Ветеран налился кровью:

— Да попробуй он… я б его пристрелил!

— Он замечательную книгу написал… «Когда возвращается ветер». Смелый! Он вам нравился?

Ветеран внимательно посмотрел на меня.

— Он мне нравился? — с расстановкой произнес он. — Уебище!

Я так и не понял, к кому относилось это последнее слово, потому что полковник потащил меня дальше, отмахиваясь от ветерана, и мы летели с ним по воздуху, как летают только на картинах Гойи или Шагала, летели, обнявшись, пока не натолкнулись на черного полковника. Черный полковник стоял, сложив за спиной руки, у закрытой двери. Мне показалось, что меня сейчас хотят накормить. Судя по сохранившемуся дореволюционному меню, тут когда-то кормили каторжан сытно: на завтрак — перловое пюре с салом, бульон и чай; на обед — селедка, окрошка, жаркое (или котлеты), компот из трех фруктов; на ужин — каша пшенная с салом, чай. Белого и черного хлеба на сутки выдавалось 2,5 фунта (килограмм).

Меня обещали накормить по-тюремному, и я готов был отведать тюремной еды, но когда дверь открылась, я увидел огромный зал, и в зале сидели зэки в чистеньких арестантских робах сине-серого цвета, их было множество, несколько сотен, и когда меня подтолкнули в зал, и я провалился в него, как проваливаются в космос, и, проваливаясь, я вспомнил, что и Даниил Андреев тут сидел, тоже проваливаясь в космос, создавая на нарах великую мистическую книгу «Роза мира», в которой рассказал о тысячах цивилизаций в нашей галактике, каждый тюремный день создавая по новой цивилизации, человеческой, ангельской, звериной… Ему повезло. Он был осужден на 25 лет, отсидел десять, вышел из тюрьмы смертельно больным, но ведь чудо! Его рукописи сохранил и позже передал жене заместитель начальника тюрьмы Давыд Иванович Крот. В нарушение существовавших правил.

Дежурный офицер крикнул:

— Встать!

Весь зал встал. Не быстро и не медленно, не вскочил, а все-таки встал. Но не по-военному. По-тюремному. И я увидел свой народ. Они смотрели куда-то вдаль, мимо меня, мимо полковников, но в то же время они быстро оценили меня и потеряли ко мне всякий интерес. На подиуме стоял стол. За ним — три стула. Полковники меня посадили в центр. Командир культурно-воспитательной работы объявил мой номер.

— Сесть! — крикнул дежурный офицер, стараясь перед начальством.

Я должен был перед ними выступить.

— Но вы же меня не предупредили, — пробормотал я, обращаясь к черному главному полковнику. Он сделал вид, что меня не услышал. Ну, да! Я забыл, что я в тюрьме. А второй полковник вдруг на весь зал сказал:

— Тему своего выступления наш гость объявит сам.

На меня смотрели сотни глаз убийц и прочих страшных преступников. «У нас содержатся, — вспомнил я предварительные слова полковника у него в кабинете с рулонами, — полторы тысячи особо опасных преступников — члены ОПГ, киллеры, „лифтеры“ (это кто? — перебил я его, — ну, кто насилует женщин в лифте и на лестничных клетках) маньяки, насильники, пресловутые воры в законе. Многие из них имеют не одну судимость; 15 процентов осуждены на 25 лет. Словом, контингент серьезный».

В зале не пахло потом. В зале стояла странная атмосфера большого человеческого разочарования. Было такое чувство, что передо мной сидят люди, которых обманули.

— Я хочу вам рассказать, — сказал я, — что такое надежда.

В дверях стоял Есенин, скрестив руки. Ему, видно, полагались поблажки.

— Надежда, — сказал я, — это самый опасный враг человека, который попал в беду.

Я почувствовал, что зал заметил мое существование. Я стал говорить, что надежда изматывает силы, что она смеется над человеком перед тем, как покинуть его, что она готова довести его до болезней, сумасшествия, самоубийства. Я сказал, что со мной это было. Это не касалось тюрьмы, cказал я, но все равно это касалось смерти, и я раскусил эту смазливую гадину под названием надежда, и выбросил ее из моего мира. И вдруг я почувствовал гул одобрения, который поднимался в зале. Он шел от убийц и других страшных преступников. Мы понимали друг друга. Мы были частью единого космоса, нашего милого русского космоса, где директор тюремной библиотеки плакала, когда оказывалась в отпуске: ей не хватало тюрьмы. И тут светлая, как комета, догадка окончательно посетила меня: мы — люди тюремного космоса. Тюрьма — наша родина. Тюрьма — наша свобода. Тюрьма — наш язык. Тюрьма — сердце нашей самости. Не гнобите тюрьму! Высоколобые и многоклеточные, мультимолекулярные создания пишут всякие гадости о тюрьме и своих мучителей. Это не наши люди. Наши люди — это веселые озорники-полковники, это ветеран-надзиратель с указкой, это убийца Есенин, это мы с вами, братья и сестры мои. Русская душа просит тюрьмы, только тюрьмы ей и надо. И ничего ей больше не надо, кроме Владимирского Централа.