Выбрать главу

Через какое-то время журналист К. пригласил меня выступить на украинском телеканале. Я стал развивать тезисы нашего ужина. Атомная бомба в кармане у Великого Гопника. Дальше я сказал, что Запад многие годы пренебрежительно относился к Украине. Тут журналист сообщил мне, что не надо плевать в колодец, из которого пьешь воду, и закрыл эфир.

По всей Польше развевались украинские флаги. Мои девицы даже боялись пописать на бензоколонках. К тому же поднялась страшная пыльная буря. Автострада покрылась струящимися змеями песка. Буря закончилась на границе.

Я никогда с таким облегчением не переезжал польско-немецкую границу. Судьба занесла нас пожить какое-то время в замке Виперсдорф, перевести дух. Моя французская душа ликует: здесь французский парк со стрижеными под разные геометрические фигуры кустами. Мой разум счастлив — здесь жила Беттина фон Армин, магический кристалл немецких романтиков. В парке, где похоронена эта храбрая распутница, по случаю весенней погоды достали из вертикальных гробов статуи античных воинов и голоногих красавиц. Войны будут всегда. Бесчеловечность — составная часть человека. Самоотверженность защитников родины — это тоже человеческий факт. Великий Гопник создал и сплотил кровью украинскую нацию. В парке на разные голоса поют птицы. Моя русская душа тревожно вопрошает: когда же в конечном счете я увижу моего попугая Шиву?

24 февраля

Выезжаешь в Германии на автостраду — все несутся как сумасшедшие, а спроси зачем и куда — не ответят.

60. Je pique!

Тринадцатый день я лежу в реанимации под Парижем. Правда, на один день меня отвезли в нормальную палату, навалив мне в беспорядке на кровать, готовую принимать любые позы и положения, большую красную сумку-чемодан с грязными колесиками, черно-желтый рюкзак, апельсины, компьютер, большой черный термос, телефон в руки. В нормальной одноместной палате нянечка-арабка, которая принесла обед, оглядевшись, сказала:

— Ну, вы тут прямо как на отдыхе.

Сглазила! На вторую ночь перед рассветом меня срочно отправили в реанимацию вновь. И вновь я стал похож на Гулливера в стране лилипутов, опутанного шлангами, проводами, трубками и фиксаторами. Но вместо лилипутов странный мир снова открылся мне.

За тринадцать дней я не видел ни одного французского доктора. Не успели меня снять с моей первой в жизни «скорой помощи», как меня принял в кислородные объятья, засунув две трубки в нос, молодой алжирский доктор с растерянным видом. Причину его растерянности я узнал в тот же вечер, когда он пришел проведать меня перед сном, разговорился и просидел в моей палате до четырех утра. Что он делал все это время? Он рассказывал о том, как разочаровался в человечестве на примере алжирской истории. Меня — с кислородом в ноздрях — мало в ту ночь волновала алжирская история, но я терпеливо слушал его стенания по поводу того, что алжирские революционеры на переговорах с де Голлем о независимости их многострадальной страны продались Франции и что до сих пор Алжир является ее колонией. Как с этим жить? Я посоветовал ему какую-то билеберду. Не зря в ноздрях у меня бушевал кислород. Мы все в жизни встаем на две лыжи, — нес я ахинею, — лыжу мечты и лыжу реальности. Лыжа мечты — это идеальная революция. Лыжа реальности — компромисс и предательства. Доктор! Разве вы не заметили, что все мы физически несовершенны? То же самое можно сказать и о нашей духовности! Не ездите по склону на одной лыже!

Он ушел с заплаканными глазами.

Доктора менялись, как в бреду. На следующий день меня покатили к иракскому медику. Тут же подошли его индийская коллега с золотом в ноздре и иссиня-черная стажерка из Сомали. Иракский доктор был нервным и неуверенным в себе. Зато он был уверен в том, что мне немедленно нужно делать операцию. Проверив меня на прекрасных немецких аппаратах, он требовал от меня только покорности и, глядя на мой лежачий отказ, наливался яростью.

Я говорил по-французски лучше, чем большинство игроков медицинского персонала, которые окружали меня. Они считали меня французом с особым выговором. В моей кислородной голове они мне казались кузнечиками, цикадами, саранчой, божьими коровками. Я пытался приручать их, как домашних животных, но они были не животными, а кузнечиками.

Мы говорили с разными акцентами на одном языке, но каждое слово имело для них и меня разный смысл. Для меня деревья — это березы, а для них — пальмы. Это прекрасно, это — многомирье, но как французы под самим Парижем отдают свое здоровье и свою жизнь африканской деревне, вооруженной шприцем, я отказываюсь понимать.