Певец столетий. Я обрадовался тебе, как родному человеку. Потому что ты — самая простая рифма к бабушкиной жизни, ну как кровь — любовь.
Кровь — любовь. Я подумал, что не зря я никогда не писал о Зингере, потому что он — такая банальность: антикварная многотиражная версия ностальгии, когда перехватывает горло, а рядом тебе говорят: «У тебя тоже перехватило горло?»
Но в этот раз на склоне горы, смотрящей на город-пряник, я не на шутку удивился точеной шейке Зингера и его штурвалу, который мне постоянно хотелось когда-то крутить, превращая Зингера то в яхту, то в пулемет, потому что Зингер строчил, как пулемет, но бабушка хмурилась и запрещала:
— Не трогай.
Это не трогайраспадалось на кучу дополнительных банальностей.
— Зингер спас мне жизнь, — говорила Анастасия Никандровна. — В блокаду, когда твой дедушка уже не мог ходить от слабости, я всё строчила, строчила, строчила…
Ну да, мой милый Зингер, потом и я взялся строчить… когда страна еще строчила доносы, и продолжаю строчить. И страна уже снова строчит. Все сильнее и сильнее строчит.
Именно Зингер подарил мне мои первые джинсы, когда Москва бредила джинсами, и джинсы были почти как настоящие, из плотной синей ткани, простроченные красной крепкой ниткой, которая надевалась на этот вот твой изящный штырь.
Повторяю, Зингер был ее спутником более верным, чем дедушка, потому что дедушка все-таки раньше сломался и умер, а Зингер жил и жил. Когда бабушка присаживалась к Зингеру, она принимала сосредоточенный и умелый вид. Как женщина, входящая в соитие. Катушка надевалась на штырь. Она отдавалась ему целиком. Он ходил над ней не кругами, как допотопные любовники, а вверх-вниз. Она склонялась низко. К игле. Она любила его и дорожила, как миллионным состоянием. Иван Петрович должен был бы из ревности выбросить тебя, Зингер, из окна, но дед был, видимо, трусоват.
Когда Зингер оставался без работы, бабушка прятала его в ореховый гроб. Но ей было жалко, что Зингер исчезал из виду, и потому она часто оставляла ореховую покрышку на полу под пьедесталом и укутывала Зингера небольшим белым узорчатым покрывалом, как ребенка.
Зингер пережил советскую власть и в конце концов вышел на пенсию, но не потому что пошатнулось здоровье, а от вынужденного тунеядства. К нему все труднее и труднее было подобрать кощееву иглу, когда старая ломалась. Папа терпеливо возил эти иглы из-за границы. Потом и там они кончились.
Зингер пережил и свою возлюбленную, Анастасию Никандровну, которая умерла, в свою очередь пережив советскую власть, в девяносто пять лет, и Зингер перешел по наследству к нашей многолетней домработнице Клаве, которая приехала вместе с нашей семьей в Париж в середине 1950-х годов помогать моей маме по хозяйству.
Клава могла бы удовлетворить Достоевского и Толстого вместе взятых своей исключительной кротостью. Возможно, за это качество бог дал ей выжить, побороть неизлечимую болезнь, хотя кто эту болезнь нагнал на эту святую женщину и почему так ужасно преждевременно умерла ее дочка Маринка, сказать трудно.
Итак, мой Зингер-соловей, у каждой семьи — а каждая семья похожа на корову — есть свой полдень. У одной семьи это короткий северный миг, дождливый, ветреный, мурманский вздох, но все-таки это полдень. В других семьях это что-то средиземноморское, апельсино-оливковое. Семейный полдень — это когда в какой-то момент кажется, что все будет так, как есть, всегда. Минутное бессмертие, обморок, после которого снова начинают тикать часы и гнить мясо.
Где был полдень моих родителей?
Полдень не обещает гармонии всех составных частей. Анастасия Никандровна терпеть не могла мою маму. Мама простила ее только на кладбище, да и то вскользь. Бабушка была властной и слабо образованной. За ней числились четыре класса церковноприходской школы. Но в ней была ни с чем не сравнимая жизненная энергия. Зингер, она щедро поделилась ей, как ты делился с Анастасией Никандровной своей гениальностью, с моим папой, и со мной, и с моими дочками, которых она не застала. Слабая образованность и примитивная властность делали из нее неуправляемого человека. Она вздрагивала от каждой хлопающей форточки: это было блокадной памятью. О блокаде она с каждым годом рассказывала все с большим удовольствием самые страшные вещи. О том, как в ее окно влетела голова соседки, молодой женщины, тайной клиентки, которую ты, Зингер, тоже обшивал. Бабушка схватила голову за волосы и, воровато оглянувшись по сторонам, быстро выбросила ее во двор. Пережив блокаду, бабушка чувствовала свое избранничество, и блокада в конечном счете превратилась в полдень ее жизни. Под ручку с Зингером — непобедимым мужчиной.