Выбрать главу

Я всегда приходил первым и всегда волновался, что он не придет. Молотов приходил полминутой позже. Мы обменивались молчаливым рукопожатием. На тридцать одном метре коротких волн я выуживал из радиохаоса позывные. Мы обращались в слух.

— Говорит «Голос Америки» из Вашингтона! — раздавалось по-русски.

Сначала, как водится, передавали краткую сводку новостей, затем полный выпуск. Дядя Слава клал ладони на ручку палки, на ладони он клал подбородок — усы, пенсне, шляпа покоились и не мешали. «Голос Америки» со своими новостями все время норовил уйти в сторону, и его приходилось вновь и вновь вылавливать. Глушили. До шестьдесят третьего, если не ошибаюсь. Давали послушать какие-то посторонние новости, а как доходило до нас или до Берлинской стены, включалась по чьей-то команде глушилка, и слушать становилось почти невозможно. Наверное, эта глушилка была когда-то заведена по прямому приказу самого Молотова для борьбы с американской пропагандой, но теперь она ему явно мешала.

Дядя Слава никогда не уходил, когда начинали глушить, и никогда не крякал, не выражал своего раздражения или неудовольствия, он относился к глушилке как к неизбежному явлению природы. Он оставался невозмутимым, сидел и ждал, когда я найду ту промежуточную зону, где полуслышно полуглушат. Он был молчалив, но всегда приветлив, с самого начала приветлив, и, хотя сидел покойно и плотно, меня не покидало тревожное чувство, что он здесь случайный.

Вот присел на скамейку к мальчику, тот крутит радио, и случайно он услышал, что не следует слышать — вражий голос, и старый конспиратор-коммунист не виноват. Но так как это случайное случалось из вечера в вечер, он эту мнимую случайность разыгрывал не передо мной, а перед всем миром, которого не было: скамейка была глухая и только наша. И в эти минуты мы были одни во вселенной: он и я, молчаливые заговорщики, слушавшие неположенное, одинаково неправые, пионер и пенсионер, перешедшие на нелегальное положение, но почему-то не предающие друг друга.

Это, конечно, нас сблизило, и от вечера к вечеру, слушая «Голос Америки», он становился ко мне добрее, наши рукопожатия — дружественнее. Я был уже не просто мальчик, у меня появилось имя. Неуловимыми жестами он давал мне понять, что не сердится на меня за то, что не слышно, и я постепенно утрачивал чувство неловкости от соседства с ним и оттого, что не всегда успешно справлялся с глушилкой.

Комментарии американского радио, которые шли после новостей, Молотов слушал редко: они ему не были нужны, он сам был себе комментатором.

— Ну, мне пора, — он тихонько поднимался и уходил после новостей, и только однажды услышали мы в новостях имя самого дяди Славы. Это было, когда сообщили — помню просто дословно, — что студенты Бейрутского университета бросали в полицию бутылки с коктейлем Молотова.

Я украдкой глянул на дядю Славу: как откликнется на свое имя? Он не переменился в лице.

— Дядя Слава, — робко начал я, скрестив под скамейкой ноги.

— Да?

— А что такое… ну это: коктейль Молотова?

Он никогда ни о чем меня не расспрашивал, не задавал снисходительных вопросов, я тоже его до этого случая ни о чем не спросил. Он помолчал и улыбнулся. В его сдержанной, провинциaльной улыбке было что-то кошaчье, неуловимо брезгливое, будто только что мимо него пронесли кусочек говнa. Слегка повернувшись ко мне, он промолвил, плавно махнув рукой:

— Да это так, пустяки!

24 февраля

Мертвые солдатики. Затертый дагестанский ковер — поле сражений. Наши солдатики — руки по швам. Быстро осыпается зеленая краска. Облупленный знаменосец — с облупленным красным знаменем — впереди. Об его острие можно уколоться. Другая армия — коллективный Запад. Мне особенно нравился командир с черными бровями, в каске и с пистолетом. Он резко шел вперед. До сих пор помню это движение. За ним — солдаты и пушка. И танк. Война продолжалась и под обеденным столом. Я играл часами. Был объективным. Стрелял из пушки за две армии. Иногда побеждали лучше сделанные солдаты коллективного Запада, иногда — наши облупленные войска с нарисованным автоматом на груди. Одни на одно лицо. Бабы их еще нарожают — это точно. Смерть других огорчительна. За окнами посольский сад с рыбками. Мертвые солдатики. Четвертый этаж. Париж середины 1950-х годов.

65. «Метрополь» и мертвецы

Любая групповая фотография — это власть смерти.

Смерть наезжает на любое значение социального действия. Будь то бунт или предательство.

Я смотрю на знаменитую фотографию авторов альманаха Метрополь.