Заговорщики, мы взялись бороться с общественной энтропией.
Казалось бы, это было только вчера.
На самом деле, это парад мертвецов.
В центре Аксенов — у него руки литературного мясника. Но его прозаический замах всегда оказывался сильнее удара.
Слева от него Высоцкий — в нем видно новичка от литературы. Он робко спрашивает Василия о тайнах искреннего творчества. Главным героем Высоцкого остался Иван-дурак, спрыснутый одеколоном либерализма.
Всех смыла смерть.
Вот Баткин — западник, энциклопедист.
А вот автор фотографии — религиозный философ Тростников, антагонист Баткина. Он поставил затвор на время и бросился к нам — любитель знаменитостей.
Липкин — до сих пор недооцененный поэт.
Улыбающийся Горинштейн — он звал мою жену Веславу уехать с ним в Берлин.
Зачем?
Ненавидеть немцев.
Он медленно вырастает в великого писателя.
Он держит руки на Марке Розовском.
Марк в модной коже. Он теперь юбиляр. Выжил.
Идет война на уничтожение веселых борцов с энтропией.
Лиснянская. Она не очень верит в талант Ахмадулиной.
Самой Ахмадулиной нет. Ни на фотографии, ни в жизни. В ней была сила женского пронзительного загула. Я невольно влюбился в нее уже на излете ее безобразий.
Мне позвонил ее муж Мессерер. С добродушным предложением:
— Ты с ней не затевайся.
Мало что от нее осталось. В отличие от Горинштейна. А ведь казалось — хрустальный голос и сила магии. Она утверждала, что может спалить одним взглядом бронированные машины политбюро.
— Но, впрочем, — разрешала она, — пусть живут.
Никто не выжил.
Карабчиевский — поэтический боец с Маяковским.
Как он пламенно с ним боролся! Зачем боролся? Так увлекся борьбой, что наложил на себя руки, как тот же Маяковский.
Генрих Сапгир — самый детский, самый веселый, самый близкий к обэриутам. Простодушный, хитрожопый. Обернулся к нам с Поповым. Как хорошо жить! Мы сдержанно кивнули.
Нет его.
Вот Искандер. Высокий моралист. Юморист.
И еще один юморист. Как его?
Аркан. Он любил коньячок.
Ракитин. Наиболее неизвестный.
Оставшиеся в живых расставлены в последнем ряду.
Бывший церковный сторож-поэт, антисоветчик Кублановский.
Ценитель особого пути России.
А вот — взгляд вниз — Давид Боровский, автор самиздатовской «метропольской» обложки, похожей на могильную плиту.
Нас ждал советский разгром.
Нас объявили власовцами.
Тогда это звучало ужасно.
Да и теперь тоже.
Одни из нас уехали, другим заткнули рот.
Липкин говорил, что мы за всю историю СССР были первыми после взбунтовавшихся матросов Кронштадта, которые не сдались, не покаялись — и были расстреляны.
Но есть ли смысл бунтовать?
Бунтовать против смерти?
Нет среди нас Битова. Ни на фотографии, ни в жизни. Его можно было бы назвать самым умным из шестидесятников, но он просел на потаенном народничестве, которое полезло из его романа «Пушкинский дом».
Однажды он сказал о русской литературе как об эстетике поражения. После 24 февраля это стало очевидным.
Нет среди нас и Вознесенского.
Он острожничал и дал в альманах какие-то полузапретные стихи.
Как поэт, до критики Хрущева, он просто великолепен. Свисаю с вагонной площадки… прощайте…Сильнее Бродского. А потом — нет. Сломался механизм. Он сам говорил, что, когда тебя бьют сапогами, из тебя выбивают Моцарта. Выбили.
Его презирали за двурушничество. Когда его отпевали в университетской церкви, ко мне подошел его пахнущий трухлявым пнем поклонник:
— Это не он. Покойника подменили.
Может, так бывает со всеми покойниками?
Больные, уже не похожие сами на себя, бывшие красавцы, Андрей и Белла плакали, обнявшись, в Пушкинском музее, перед тем, как умереть.
Если бы их всех, кто на фотографии, пригласить в сегодняшний день, что бы они сказали? Против чего мы бы сделали новый Метрополь? Что бы они рассказали о смерти? Они были такими трогательными.
А вот — привет! — мой давнишний друг Попов. Когда мы ехали с ним на метро с юбилея Искандера, которому исполнилось всего-навсего пятьдесят лет, Попов отрывал пуговицы от белой рубашки и прилюдно глотал их, как таблетки.
Пассажиры метро запомнили это на всю жизнь.
Это был лучший поступок Попова.
Он написал пьесу «Лысый мальчик» и тут же облысел.
Впоследствии он стал образцовым оправдывателем всего на свете.
Вознесенский не стал бы его осуждать.
Однажды Горинштейн пришел в нашу компанию заговорщиков в зимних рейтузах.