Выбрать главу

Книга вторая

Часть первая

I

Начало той осени на юге Полесья — в междуречье Припяти и Днепра — выдалось на удивление погожим. Солнце, поднявшись в свой урочный час, не пряталось до самого заката — грело, припекало совсем как летом. Дни стояли светлые, прозрачные как хрусталь, а чуть только вечер — высыпали звезды. Звезд высыпало столько, что от них прямо белело небо.

И тихо-тихо было повсюду — нигде не громыхнет, не ухнет, не пророкочет.

Ненастье словно миновало, обошло стороною этот край.

И уже казалось: так оно здесь и будет, ничего никогда не изменится.

Однако нет — подул, закружил, взъярился норовистый ветер, нагнал туч. Посыпал дождь — мелкий, нудный, холодный. Как-то враз побурела трава, пожелтел лист на деревьях; болота, леса, поля набрякли водой; на дорогах зачавкала грязь…

Показалось было, выглянуло из-за туч солнце, но не прежнее, ласковое, улыбчивое, веселое, а словно остуженное, напуганное чем-то.

Потянулись к югу птичьи стаи.

Плыла, летела и летела паутина бабьего лета…

И грустно, невыносимо грустно было это видеть, провожать прощальным взглядом: куда все стремится, почему оставляет обжитые, родные места?..

Снова насупилось, помрачнело вдруг небо. Солнце зашло за тучи. Теперь уж надолго. Никто и сказать не мог, когда оно выглянет, приветливо, радостно улыбнется…

* * *

Как бесконечна, как изнурительно-постыла ночь, когда не спится, не идет, что ты ни делай, сон. И по хате топтался, сновал взад-вперед Николай, и на подворье, сунув ноги в стоптыши-опорки, раза два или три выбегал, и в постели лежал-маялся, то укроется с головой, то раскроется, а все впустую: успокоения, забытья как и не бывало. Лезли и лезли — не отбиться, аж, кажется, голова пухла — назойливые мысли, снова и снова вставало в памяти то одно, то другое: новое, свежее и давнее, почти позабытое…

«Пилип… Пилип жив!»

Радость эту принесла Параска. Принесла от Зайчиков, — вернулся Адам, как и Матей Хорик, домой и говорит: Пилипа видел. И не на лоевском берегу Днепра, а на том, на украинском. Жив, жив Пилип, не убило его бомбой на переправе, землею только присыпало. Не поверил Параске Николай, сам к Зайчикам как на крыльях слетал. Адам — черный, худющий, не узнать, — повторил и ему слово в слово то же, что Параске говорил, — жив, жив Пилип, только домой, в Великий Лес, возвращаться не захотел, дальше, на восток, подался, как ни уговаривал его Адам не догонять, не искать свою команду: «Это ж все равно что ветер догонять, иголку искать в стогу сена», — не послушался Пилип, вслед за другими такими же, как сам, бедолага, потащился. «А я, — рассказывал с горечью, с болью в голосе Адам, — посмотрел на неразбериху, на всю эту толчею, плюнул и — домой. Ночью, чтоб никто не видел, назад не вернул…»

Не осуждал, ничуть не осуждал Николай сына, Пилипа, что тот не послушался Зайчика, домой, в деревню, не вернулся. «Там, на войне, не мед, однако и здесь… Кто знает, кто скажет, где оно лучше, а где хуже. Жив Пилип — и то хвала богу… А я уж похоронил его, даже поминки справил. Вот и ладно: значит, долго будет жить Пилип…»

Хоть и велика была радость, что не погиб, жив сын, она не заслоняла, не могла заслонить извечных будничных забот, того, что тревожило, бередило мысли и сердце. Мучило, изматывало, как, пожалуй, никогда прежде, бессилие, тщетность попыток остаться в стороне от того, что происходило вокруг и что — это Николай чувствовал — незаметно, однако настойчиво, властно втягивало его в свой круговорот.

«И куда кинуться?.. Где спасения искать, ту почву, став на которую, почувствуешь себя человеком, хозяином положения, а не щепкой на волне?»

Кто-то невидимый словно за спиною стоял, дышал в затылок, на ухо нашептывал, диктовал, навязывал ему, Николаю, как это не однажды уже было, свою волю, требовал, чтоб он подчинялся, жил не так, как сам хотел бы, а как хотелось тому, кого Николай не видел, но чуял, знал: он есть… Этот Он был без определенного имени и лица, был многолик, выступал в разных ипостасях, но это был Он, все один и тот же, хотя Николай и не догадывался, долго не догадывался об этом. Обычно Он объявлялся нежданно и в особо важный момент жизни, на крутом изломе или повороте, и дышал в затылок, в лицо… Первый раз Его дыхание Николай ощутил лет сорок тому назад на гати, своей великолесской гати, когда возвращался с делянок домой. Была осень, гать расползлась от частых, щедрых дождей, сухого места было не найти, чтоб ногу поставить. А тут, как на беду, — где коротко, там и рвется! — навстречу пан Холявин в таратайке, запряженной парой жеребцов, куда-то мчал. Зазевался Николай, не сошел вовремя с дороги. И жеребцы, захрапев, едва не сбили, не втоптали его, Николая, в трясину, в грязь. «У-у, хамуло!» — простонал пан. Это, как позже убедился Николай, и был Он — Нечистый Дух… За паном стоял царь со всякими там слугами и стражниками, это была сила, которой все боялись. И он, Николай, тоже боялся. Иначе разве простил бы Холявину, будь он сто раз пан, оскорбление, разве отняли бы у него за здорово живешь обработанное поле — раскорчеванные, отвоеванные у леса кровавым мозолем, потом кровавым поляны?..

Сбросили царя с трона, турнули пана. Думалось: теперь-то уж воля навечно, никто никогда над душою стоять не будет, в затылок дышать — работай, живи как хочешь, как тебе угодно. Так нет же! Нечистый Дух опять объявился и давай уговаривать, вынуждать, чтоб он, Николай, кончал жить сам себе хозяином, вступал в колхоз, заявление подавал. «Вышлю!» — грозился тогда сын, Иван. Да ведь то не сын грозился, а все тот же Нечистый Дух. И опять за ним сила была. И он, Николай, вынужден был подать заявление в колхоз. Подать-то подал, но не покорился, нет. Только вид сделал, будто покорился. Несогласие же свое, злость глубже в себя загнал, упрятал, затаил…

«А теперь вот Бабай… Не-ет, не случайно встал он у меня на дороге, не так себе… И тогда, на поляне в Качай-болоте, и потом, на дворе… Это ж додуматься: хлебом-солью — как дорогих, долгожданных гостей… Неуж-то Бабай — новое обличье Нечистого Духа?»

«Но ведь Бабай один-одинешенек, какая за ним сила?..» — еще не верил себе, терялся в догадках Николай.

«Один бы не был так смел, не набрался бы наглости: «Хватит вам, Дорошкам, командовать, покомандую теперь я!..» Такое сказать — силу надо за собой чуять».

И вдруг Николая словно обожгло…

«На немцев, поди, рассчитывает… Немцы — вот та сила, что за Бабаем».

«Немцы — чужаки. Пришли и ушли!»

«Если бы да кабы! А тоже, гляди, не уйдут. А если и уйдут — таких, как Бабай, за себя оставят распоряжаться. Опять гнись, делай, что прикажут. Бона, их и нет еще, а уже приказывает, уже иди хлебом-солью встречай…»

«А выкусить не хотели? Так я и послушался, так и пошел, побежал встречать… Ждите… Скорей ноги протянете…»

«У кого возле ворот стола с хлебом-солью не будет — застрелят».

«Не должно бы, чтоб с этого начинали. Лаской вернее возьмешь, нежели силком. Кось-кось — и в оглобли… Так-то оно по-умному».

«Э-э, откуда тебе знать, что у них, у немцев, за ум? Помнишь, когда-то наехали? Саблей раз — и головы у Софьи как не бывало… А сейчас… Как знать, чья голова долой полетит… Гляди, как бы не твоя».

«Почему вдруг моя?»

«Потому что стол не выносишь, хлебом-солью поганцев встречать не хочешь. Да и сын-то у тебя, Иван… Начальник сельсоветский, коммунист… Что, забыл?»

«Нет, не забыл. Но хлебом-солью эту нечисть встречать, Бабая слушаться…»

«Оно-то верно. Да ведь… Выделяться, лезть на рожон…»

«Всяк за себя отвечает. Я же, поди, не овечка, чтоб вслед за отарой бежать: куда все, туда и я…»

«А голову подставлять зазря? Сдуру?»

Думал-думал Николай, так и этак прикидывал, а что делать, чтоб и приказа Бабаева не послушаться, и от мира не отрываться, не броситься сразу в глаза пришельцам, — не мог придумать.

«Не вынесешь стол с хлебом-солью — пускай не застрелят, но уж запомнить запомнят. А потом аукнется. Ого, еще как аукнется!.. Вынесешь…»

Нет, не мог это сделать Николай. Все его нутро горело, протестовало, противилось этому.

«Лучше не оставаться в деревне, уйти куда-нибудь… Вот именно уйти! Ежели что — меня дома не было, не знал я ничего».