Надо было, пока не поздно, удирать отсюда. А куда — Клавдия не знала…
V
С тяжелым чувством уходили после неожиданного угощения у Степана Родионовича Кухты Андрей Макарович и Алина Сергеевна. Особенно Андрею Макаровичу было не по себе. Он даже не сдержался, отмахнулся, как от назойливой мухи, от Степана Родионовича, собравшегося было их проводить:
— Мы что, дороги не знаем, заблудимся?
— Да как-то гэтта вроде и неловко. В гостях были — и не проводить, хи-хи — хихикал, осоловело поглядывая то на Андрея Макаровича, то на Алину Сергеевну, хозяин.
— Штаны через голову неловко надевать. А все остальное — ловко, — говорил, не скрывая раздражения и, злости, Андрей Макарович. — Вам что, делать нечего? Со стола приберите… Или… пишите свой роман…
— Да оно… Работа, конечно, есть, — стоял посреди хаты Степан Родионович, который и рад был никуда не идти, обойтись без провожаний.
— Вот и займитесь своей работой. И так вон сколько времени потеряли.
— Это разве потеря… Ради себя… Ради дорогих гостей…
— Спасибо вам, — уловив настроение мужа, вмешалась в разговор Алина Сергеевна. — За все спасибо!
И поклонилась Степану Родионовичу, несколько, пожалуй, манерно, по-старомодному, но, как могло показаться, от души.
А Андрей Макарович ни «спасибо», ни «до свидания» не сказал. И руки Степану Родионовичу не подал. Как стоял с узлами, так и вышел, втянув голову в плечи, и зашагал, не оглядываясь, по деревне. Алина Сергеевна догнала его уже за околицей, на подходе к лесу.
— Ты что это? — попрекнула мужа. — Грубить начал?
— Да ведь свинья… Свинтус грандиозус! — все еще не мог успокоиться, остыть Андрей Макарович. — Еще чуть-чуть — и меня бы вырвало. И как рассуждает-то, а? Тесно, видите ли… Ему Минск, простор, масштабы подавай… Театры, издательства… Чтоб он далеко смотрел и его все видели! К коменданту немецкому на поклон успел сбегать… Интеллигент, нечего сказать.
— А тебе-то что? Всяк живет, как умеет, на свой разум надеется, — не защищала, но и не давала особенно нападать на Степана Родионовича Алина Сергеевна.
— Как это — «тебе что»? — зло сверкнул на жену глазами Андрей Макарович. — Да он же… Если б он только рассуждал так, если б только сам к немцам в услужение шел… Но он и других втягивает, а потом — погоди-ка! — еще и заставлять начнет. О-о, это тип! Никого, ничего не пощадит, чтобы добиться своего. На любую подлость пойдет, любого закопает, на тот свет спровадит, кто у него на дороге встанет. «Немцы не дураки, им тоже работники нужны». Нашел себе компанию!..
— Ну и пусть, — никак не могла подладиться под настроение мужа, попасть ему в тон Алина Сергеевна. — Советская власть его не поняла и не оценила — новая, немецкая, поймет и оценит.
— Да ведь такого куда ни поставь, на какое место ни назначь — все ему будет мало, все будет казаться, что его не оценили по достоинству, не признали заслуг. В своем воображении он перерос любую должность. А сколько самоуверенности! Вся литература — не то, все писатели — ничто. Один он. Он! О, не завидую я тем, кто осмелится правду ему сказать, придержать его.
— А может, он выпил лишку и нес всякое, чего даже не думает, — пыталась умерить гнев мужа Алина Сергеевна.
— Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. А тихий ведь, неприметный был. Не зря говорят: в тихом омуте черти водятся. Часа своего дожидался! Святое писание вспомнил. Знает, кто какого рода-племени, кому ход давали, кому не давали. И нас чуть ли не в друзьях числит. Где-то, значит, и мы промашку дали, раз за своих принял. И в покое теперь не оставит.
— А что ему от нас может понадобиться? — насторожилась Алина Сергеевна.
— Чтоб такими, как он сам, были. Чтоб немцам угождали, на поклон к ним бегали.
— Не в наши годы бегать. Да и немцы… сегодня пришли, а завтра уйдут.
— Твои бы слова да богу в уши! Да ведь кто знает, сколько они здесь пробудут, что нас вообще ждет… — Андрей Макарович снова вышел было вперед, но вдруг резко остановился. Сказал не то самому себе, не то Алине Сергеевне: — И возвращаться в Великий Лес нам не следует… Нельзя!
— Что это ты вдруг? — с испугом посмотрела на мужа Алина Сергеевна, тоже останавливаясь.
Андрей Макарович ничего не ответил. Стоял, уронив голову, сосредоточенный, о чем-то мучительно раздумывал, лицо его отражало внутреннюю борьбу.
— Нет, нельзя возвращаться, — повторил после долгого молчания.
— А куда же мы денемся? — словами и взглядом, в котором не проходил страх, вопрошала Алина Сергеевна.
— Куда? А это надо обмозговать… Но возвращаться в Великий Лес нельзя. Ни в коем случае!
Он свернул с дороги, остановился в молодом, белостволом березняке. Поставил на траву узлы, кошелки, беззвучно прошептал: «Ну и ладно!»
И тяжело опустился на привядший мох.
VI
Сознание возвращалось к Пилипу медленно. Он все куда-то не то летел, не то падал — так и свистело в ушах. И было невыносимо трудно дышать. Так трудно, что Пилип, в конце концов, не выдержал — перевернулся на спину, выпростал придавленную руку. Сразу полегчало, исчезло тягостное ощущение то ли полета, то ли падения. Резкий солнечный свет полоснул по глазам, ослепил.
«Где я? Что со мною?» — в страхе подумал Пилип.
Хотел подняться — и не смог: ноги были словно прикованы, что-то держало их, непонятная тяжесть давила, вжимала в землю все тело. Опять подвигал руками, потряс головой — дышать стало еще легче.
«Что со мною?» — мучил вопрос.
И неизвестно, сколько еще лежал — не то спал, не то был в беспамятстве.
Очнулся уже от холода. Его лихорадило, трясло, зуб на зуб не попадал.
Собрался с духом, приоткрыл глаза. И тут же зажмурился — глаза ничего не видели, словно их чем-то запорошило.
Поднял руку — по коже что-то потекло, посыпалось.
«Песок?.. Так это ж я… Не ранен ли?»
Пошевелился — нет, все, кажется, в целости, нигде не больно. Вот разве что в правом боку.
Ощупал рукою бок — крови не было.
«Видно, садануло чем-нибудь… А может, сам ударился, когда летел, падал…»
«А куда я летел, куда падал?»
Зеленый, в густой траве берег реки… Переправа… Облепленный людьми паром… Черный, как грач, Матей Хорик… Гул самолетов… Все это быстро-быстро проносилось, мелькало в голове, проясняя сознание.
«Бомбили… Переправу бомбили… И меня, видно, задело…»
«А где же Хорик? Где Матей Хорик? Он же сидел рядом. Неужели его?..»
С усилием разлепил веки. Удивился, до крайности удивился, что было темно — черная, как сажа, ночь окутывала землю.
«Долго же я так лежал… Отчего?»
Невероятная усталость, слабость вязали тело, делали его чужим. Но Пилип все же собрал последние силы, встал на ноги, выпрямился.
В голове, в ушах звенело, стоял гул, как будто кто-то невидимый бил молотом по наковальне, и удары эти болью отдавались под черепом.
Увидел, разглядел в темноте прямо под ногами огромную яму — он стоял на самом ее краю.
«Это от бомбы…»
Инстинктивно отпрянул в сторону, и тут же испуг сменился радостью: пронесло, остался жив, даже не ранен…
«Видно, взрывной волной меня отбросило… И песком, землей присыпало. А то бы ничего от меня не осталось. Ничего… Как от Хорика…»
Как пьяный, враскорячку переставляя ноги, побрел, сам не зная, не пытаясь сообразить, куда и зачем.
Позже, снова и снова мысленно возвращаясь к тому злосчастному дню и к той полубредовой ночи, Пилип не переставал удивляться, как это могло быть, что ему отшибло память, да настолько отшибло, что, как ни старайся, как ни заставляй себя, ни за что не припомнишь, не восстановишь отдельных моментов — полный провал. Один из таких провалов — все, что было после того, как он поднялся на ноги и побрел прочь от ямы, вырытой бомбой, от того места, которое едва не стало его могилой. Как долго он шел? О чем думал и что видел? Не помнил, ровным счетом ничего не помнил.
Выплыл из одури от какого-то внутреннего толчка. Он уже не шел, не лежал, а сидел. У самых его ног плескалась, словно вздыхала, гнала по широкой своей глади волны река. Светало — робкая, еще неуверенная поступь дня разгоняла сумерки, окрашивала в зелень деревья, кусты. Где-то, проснувшись, подала голос сорока. Щелкали, выводили свои трели соловьи — эти, видно, всю ночь не смыкали глаз.