Андрей Макарович поднялся, постоял.
— Вот что, — заговорил немного погодя, — давай все же попробуем до Днепра, до переправы добраться. Если нельзя будет переправиться, подумаем, где нам остановиться, пожить. Свет не без добрых людей.
Долго молчала Алина Сергеевна. Сидела на траве, смотрела прямо перед собою невидящими глазами, сосредоточенная, углубившаяся в себя.
— Ну что ж, — прошептала наконец едва слышно, — если ты так считаешь… — И отвернулась, заплакала. — Что, прямо сейчас и пойдем?
— Нет, обождем, пока смеркнется. Неохота с Кухтой еще раз встречаться. Пускай думает, что уговорил нас, что мы обратно вернулись, в Великий Лес.
— Но идти на ночь глядя? — передернула плечами Алина Сергеевна.
— Ничего не поделаешь, — развел руками Андрей Макарович. — Война. И не поспать, не поесть доведется, и в темноте, по ночам идти. Иного выхода нет. Нет! — повторил он и опять опустился, сел на траву, задумался.
Перестала плакать, отдалась мыслям о том, что ждет их с мужем впереди, в дороге, и Алина Сергеевна.
А солнце между тем заходило, падало ниже и ниже на лес, и от деревьев, от кустов тянулись по земле длинные, тощие тени.
XIV
Глаза, кажется, проглядел Евхим Бабай, ожидая, что вот-вот, с минуты на минуту покажутся, выедут из леса немцы. И тогда… Только бы не растеряться, не промедлить. Схватить в руки хлеб-соль на полотняном рушнике, выкатить грудь, высоко поднять голову и громко, торжественно произнести слова, что так и вертятся на языке: «Гостейки дорогие, пожалуйста, просим. Рады, бесконечно рады, что вы наконец приехали к нам…»
«Не сбиться бы, не забыть чего-нибудь важного. И чтоб голос был… Ну, не как у петуха недорезанного».
«Надо было воды бутылку захватить. Горло бы прополоскал — пересыхает…» — думал Бабай, сглатывая слюну, и не сводил глаз с дороги, серой извилистой полосой выбегавшей из лесу.
«А как спросят, почему один встречаю, а не вся деревня?» — холодом обдавала мысль.
«Скажу, дикая у нас деревня… Обычая такого люди не знают — хлебом-солью встречать».
«А поверят ли?.. Ты-то сам, скажут, знаешь обычай, что ж других не научил?»
«Не надо было впутываться в это дело… Не побежал бы тогда в Ельники, не добивался встречи с комендантом — и никаких бы тебе забот».
«А как было не побежать?.. Если всё и всем раздают, все волокут, тащат из колхоза по своим хлевам да по хатам, а тебе — фигу под нос. Тебе ничего, ровным счетом ничего…»
«Сбегал — вот и выкручивайся теперь, как хочешь, так и выкручивайся».
«А может, немцы не приедут сегодня, может, их не будет?» — подумалось с робкой надеждой.
«Вряд ли… Сам комендант сказал, что приедут. Кому ж еще верить?..» — прогнал прочь закравшуюся мысль Евхим.
«А если и впрямь не приедут? — упорно лезло и лезло в голову. — Мало ли что могло случиться?»
«А что, например?»
«Всякое… Комендант, скажем, заболел. Или еще куда-нибудь, где он нужнее, вызвали».
«А ты, видно, не хочешь, чтоб немцы приехали?»
«И хочу, и не хочу, — признался себе как на духу Евхим. — Не хочу, потому что один я, никто из всей деревни не вышел со мной… А хочу… потому что, если не встречу, если не приедут, стыда не оберешься. Это ж снова тащиться со столом, с хлебом-солью через всю деревню… Бегал, приказывал, стращал, и на тебе… По гроб жизни смеяться, пальцами показывать будут…»
«Н-да… И приедут немцы, и не приедут — один черт. Радости мало…»
«А все-таки… что же лучше: если приедут или если не приедут?..»
Может, и додумался бы, ответил бы себе Бабай, что лучше, если б не жена, не Сонька. Расходилась, развоевалась вдруг ни с того ни с сего, ну просто удержу нет. И уже не под нос себе ворчит, а руками размахивает, орет. И на кого? На него, на Евхима. Клянет последними словами немцев, клянет войну, весь свет…
— Замолчи! — повернулся лицом к жене, вызверился Евхим. — Тут и без тебя голова кругом идет…
— Не замолчу! — топала ногами Сонька. — Дома столько работы, а ты стой как дура, жди неведомо чего. Да еще и приедут ли те черти полосатые.
— Еще раз говорю — смолкни! — насупил брови Ев-хим. — Распустила язык. А как услышит кто?..
— Пускай слышит… Пускай знает, как я ненавижу…
— Кого это ты ненавидишь? — прошипел Евхим.
— И немцев, и тебя.
Дал бы, дал бы жене по морде за такие слова Евхим, будь это дома, в хате. Но распускать руки здесь, возле креста… Да еще когда вот-вот должны выехать из лесу немцы… Только кулаки сжал, засопел по-звериному, в ноздри, Евхим.
— И ты… тоже мне опостылела.
— Другую поищи, — огрызнулась Сонька.
— И поищу.
Каким-то шестым чувством Сонька вдруг почуяла, угадала, что сказано это было не сгоряча, что за словами Евхима стоит нечто серьезное, обдуманное. Уже мягче заговорила:
— Так уж кто-то и пойдет за тебя… Бегом побегут… Было бы на что позариться…
— По-твоему, не на что?
— Не на что, — опять смело сказала, как приговор вынесла, Сонька, а про себя добавила: «Пускай хвост больно не задирает, не задается. А то, гляди-ка, надулся».
— Ну что ж, коли я тебе приелся… — не на шутку взяла злость Евхима. — Словом, знай: не всегда я таким буду.
— А каким же ты будешь? — поинтересовалась Сонька, довольная, что доняла наконец, задела за живое мужа.
— Увидишь… Пускай только…
Вот тут-то и понял Евхим, что нужно, очень нужно ему, чтоб в Великий Лес как можно скорее приехали немцы. Он не представлял толком, что именно изменится в его жизни с появлением немцев, но был твердо убежден, верил: что-то изменится. Это не в последнюю очередь касалось и Соньки.
— Так что «пускай только»? — допытывалась она.
Не стал Евхим ничего объяснять, ничего говорить Соньке. Отвернулся, снова принялся глядеть на дорогу, ведущую в Ельники, а в голове, как бесповоротно решенное, стояло: «Брошу Соньку. Как только перемены в жизни наступят, так и брошу. Новую жену возьму. Да-да, новую. Получше. Мужчины все на фронте, хватает этого добра. И девчат, и солдаток…»
А немцев все не было, хотя и давно перевалило за полдень, припекало, прямо палило солнце, и духота стояла, как летом, в сенокос.
«Хоть бы грозы не нагнало… Ишь, парит… Как в котле».
И словно накликал Евхим: из-за леса угрожающе начала выползать, быстро-быстро заволакивать небо темно-синяя, почти черная туча. Откашлялся, прогремел гром. Откуда-то вырвался ветер, запылил, понесся, как шальной, по полю. Сверкнула молния, располосовала огненным рубцом тучу, уже закрывшую солнце и клубившуюся, вспухавшую над головой. Трахнуло так, что в ушах зазвенело. И сразу же хлынул дождь. Даже не дождь, а ливень — крупный, спорый, свету белого не стало видно.
Рассуждать, искать укрытие от дождя было недосуг. Сонька, придерживая руками подол, помчалась со всех ног в деревню. Евхим заметил это, когда она была уже далеко, у концевых заборов.
— Сонька-а! Сонька, куда ты?
Но Сонька и не оглянулась — то ли не услыхала, то ли не захотела оборачиваться: скорее в чью-нибудь хату или хоть под стреху!
А дождь лил. Лил как из ведра. И сверкало поминутно, сверкало и гремело. Да так, что земля под ногами словно коробилась, ходила ходуном.
«Ай-я-яй, это ж надо!..»
Схватил со стола каравай, обернул, обмотал рушником. Сдернул скатерть, накинул на себя, накрыл голову, плечи. Но скатерть была плохой защитой от проливного, обвального дождя. И Евхим, упав на колени, пополз на карачках под стол…
Гроза ярилась всего несколько минут. Ветром ее отогнало, отнесло на деревню, а потом и дальше — на болото. Снова выглянуло солнце.
Евхим выбрался из-под стола, оглядел себя. Брюки мокрые, все в грязи. Мокрая, в грязи и рубашка, не говоря уже про скатерть, рушник. Намок и каравай. Солонка же и вовсе валялась в грязи — то ли ее смело со стола ветром, то ли Евхим сам смахнул, когда хватал каравай, накрывался скатертью: соль просыпалась, перемешалась с песком. Выругался с досады:
— И откуда ее нанесло, эту грозу? Теперь что хочешь, то и делай…
Евхим не знал, как ему быть, что делать, хоть плачь.
«Ждать, встретить все-таки немцев?.. Как я их теперь встречу? — Он еще раз сокрушенно оглядел себя, размокший каравай, втоптанную в грязь солонку. — И домой пойти… Люди же засмеют…»