Как гора с плеч свалилась у Николая. Подумал про себя: «А Иван-то с Василем молодцы, догадались же мосты сжечь. Молодцы…»
Не заметил Николай, как сорвался вдруг с места — ноги словно сами понесли его в Великий Лес, домой. Только и опомнился, когда услыхал вдогонку:
— Ты бы, Николайка, так не бежал, а то не поспеваю я…
Убавил шаг, спросил:
— А вообще что слышно на свете?
— Ой, Николайка, доброго ничего не слыхать. Всюду немцы… И не щадят они наших людей — расстреливают, убивают. В Ельниках уже человек, поди, сорок убили. И в деревнях тоже.
— За что хоть убивают? — насторожился Николай.
— Да и не скажешь, за что. Возьмут и убьют.
— Ни за что ни про что? — не поверил Николай.
— Выходит, что так. За то, что еврей или цыган, что в начальстве советском ходил… Вот, к вам прятаться иду, не то и меня застрелят.
— А тебя-то за что?
— Что побираюсь. Они таких не любят. У них все должны работать. А я ж разве бы не работала? Здоровья нема, потому и хожу по миру. Ой, Николайка, надысь в Новоселки наехали. А там какой-то сыскался и немца убил. Так за одного немца десятерых человек расстреляли… А в Ельниках контору открыли, куда свозят людей со всего райвону. И мучают там, допрашивают. А потом в сосняк, где глину на кирпич брали. И за что, если б ты знал. Тот не так на них посмотрел, тот чего-то не сделал, что ему приказывали… Поголоска пошла, будто всех некрещеных перестреляют. Так попа Ельницкого теперь на части рвут, всё просят, чтоб в одно село приехал, в другое да покрестил некрещеных… Ой-е-ей, до чего ты дожили!..
Варька заплакала, заскулила тихонько, как собака.
Слушал Николай Варьку — и холодело, замирало у него внутри.
«Дожили… А до того ли еще доживем», — думал Николай, направляясь вместе с Варькой домой, в Великий Лес.
XXIV
Знал Хомка, нутром чуял, что ничего хорошего не сулит ему это скитание-мыканье по чужим дорогам и полям с колхозными коровами, но что так все худо обернется — и в голову не приходило. Просто представить себе не мог такого!.. Мало того, что задание председателя колхоза Василя Кулаги не выполнил-не отогнал в глубокий тыл коров, не переправил их через Днепр, не сдал в надежные руки, так еще и… Э-эх!..
И что теперь делать, куда кинуться, где защиты искать? Ведь это же разбой… Самый что ни есть разбой — вот так, за здорово живешь забрали коров, а когда он, Хомка, попробовал сопротивляться, доказывать, что коровы не его, а общественные, колхозные, ему так двинули под дых, что носом в песок зарылся. И кто, кто? Какие-то чужаки, пришлая сволочь!..
Да коровы, хотя и жаль их, дело такое… наживное. А вот Надя, Надя… Ведь и ее, дитя горькое, не пропустили гады. Заметили. И пальчиком, как собачонку, поманили: иди к нам. «Не ходи!» — показывал, моргал что было сил. Наде он, Хомка. Пошла. Да и как не пойдешь, если своими глазами видела, как его, Хомку, в песок швырнули, и боялась, что ее так же вот швырнут… Да что там швырнут!.. И убить могут. У каждого же оружие, и каждый себя невесть каким паном считает. Он — все, а ты… Ты ничто, грязь, козявка… Пошла Надя, а вернется ли, придет ли?.. Да если и вернется, придет… Что они, сволочи, сделают с девушкой? Молодые все, дюжие — жеребцы…
Сидел на обочине дороги Хомка и оторопело смотрел на тот лесок, куда немцы и коров погнали, и Надю в коляске мотоцикла повезли.
«Пускай бы хоть отпустили, не убили… А то что же? Одному возвращаться в деревню, домой? А Матею и Мальвине что сказать? И вообще людям?.. Да что там сказать — как самому все это пережить? До конца дней проклинать себя будешь, не простишь, ни за что не простишь себе, что не выручил девчонку, дал супостатам надругаться над нею… Хотя что, что я мог сделать? Налетели неведомо откуда, как воронье, окружили стадо… Не успел опомниться, сообразить, что к чему, — ни коров, ни Нади… Да ведь людям, а тем более Надиным отцу-матери всего этого не расскажешь… Да и не поймут они, что ты ни говори, как ни объясняй, не поймут. Подумают — струсил, не заступился, не защитил… Да так оно и есть… Если б кинулся на них с кулаками, с кнутом…»
И тут же Хомка одернул себя:
«Ну, кинулся бы… А толку?.. И Надю бы не спас, и самого бы убили… Эх, не надо мне было соглашаться коров гнать. Сидел бы себе дома, и никаких забот. А теперь…»
Не вытерпел, поднялся на ноги. Постоял, посмотрел на поле — дикое, песчаное, полынью да бурьяном заросшее, — где немцы его со стадом перехватили, и подался, поковылял к синевшему вдали леску, в котором скрылись вместе с Надей и коровами немцы.
«Может, хоть чем-нибудь помогу Наде… А не помогу — все на душе легче, совесть не так мучить будет… Хотел, старался помочь… А то, глядишь, и помогу. С чего это я взял, что не помогу?.. Попытка не пытка…»
Шел, ковылял Хомка и чувствовал — ноги его не слушаются, подкашиваются, назад норовят повернуть. А тут еще солнце это — совсем на лес скатилось, светит прямо в глаза, слепит, ничегошеньки из-за него не видно.
До кустов, до опушки кое-как добрался. Дальше, дальше по дороге пошел. Болотце, потом поляну, соснячок молодой миновал. И на обочине, рядом с дорогой, под густым кустом лещины Надю увидел. Лежит она… Боже, почти голая…
«Изнасиловали?.. Убили?..»
Бросился со всех ног к Наде, упал, прямо рухнул на траву.
— Надя, Надя-а-а! — крикнул в отчаянье.
Жива была Надя, жива. Голову повернула, пришла в себя. Повела рукой, голые ноги юбкой прикрыла. И заплакала, зарыдала, уткнувшись лицом в хвою.
Хомка долго не знал, что делать, как утешить, какими словами унять горе девичье. Сидел, свесив руки, и сам плакал. Плакал и не чувствовал, не знал, что плачет.
— Надя… Надя… — шептал он. — Слава богу, не убили… А про это… Забудь. Забудь сама, и я забуду… И никому не говори, не признавайся… И я… тоже никому не скажу…
Поймал себя на мысли: не то, не то он говорит.
«А что, какое оно — «то»?» — пульсировало, билось в голове.
XXV
Шли дни, и страх, что не сегодня завтра в Великий Лес приедут немцы и прежняя жизнь кончится, отступал. Особенно после того, как кто-то принес новость, будто сожжены мосты не только по дороге на Ельники, но и на железной дороге, по ту и по эту стороны Гудова. Теперь было ясно: пока не будут восстановлены мосты, немцы в Великий Лес и носа не сунут. Опять, словно так и должно быть, на работу в сельсовет, как и прежде, ежедневно стал приходить Иван Дорошка. Работала и колхозная контора, хотя все имущество и было распределено по дворам. Василь Кулага вместе с бригадирами Рыгором Бедой и Игнасём Драником помогали людям и жито посеять, и картошку выкопать. Погода тоже стояла на славу — было тепло и сухо. И хотя приходили отовсюду тревожные вести о том, как ведут себя немцы на оккупированной земле, как мордуют людей — убивают, вешают, жгут, — многим в Великом Лесе начинало уже казаться, что все это далеко, у них такого нет и, даст бог, не будет…
Так настраивало людей не только то обстоятельство, что в Великий Лес не могли проехать немцы, но и то, что в деревне работали сельсовет, правление колхоза — словом, была советская власть. Случись что — есть куда обратиться, есть кому заступиться и защитить. Ивану Дорошке и Василю Кулаге люди верили. Да и как было не верить, если все видели, своими глазами видели, как смело расхаживали они по деревне с винтовками, заглядывали то к одному, то к другому в хаты. И разговоры, разговоры вели с людьми. О чем? Не все, далеко не все знали, о чем они могли разговаривать с тем или иным из сельчан. Однако догадывались. Да и на чужой роток не накинешь платок — из уст в уста передавалось, о чем, например, говорили председатель Совета и председатель колхоза с Адамом Зайчиком и Матеем Хориком., как стращали судом Евхима Бабая за то, что уклонился от мобилизации, что бегал немцев встречать хлебом-солью и другим приказывал, вынуждал то же самое делать…
Кончилось вёдро, пошли затяжные осенние дожди с ветром и стужей. Дороги раскисли, размякли, вода стояла даже там, где, казалось, никогда ее не было. Что уж говорить про гать в Замостье. И в сухие, погожие осенние дни пройти там было нелегко. Теперь же — сплошное черное месиво, непролазная грязь. Хоть ты плот вяжи и на нем переправляйся. Если раньше кое-кто еще сомневался: а вдруг немцы все же, несмотря на разрушенные, сожженные мосты, приедут, заявятся в Великий Лес, то теперь уже все без исключения поверили — пока не ударят морозы, пока не прихватит дороги, врага можно не ждать. И хотя с фронта вести приходили далеко не радостные, Великий Лес жил надеждой. Надеждой на лучшее.