Хоронили Джамбаза в саду — там, где маленькую площадку окаймляют стройные кипарисы, там, где на зеленых ветвях жасмина любят распевать свои песни пестрокрылые птички, там, где на каменной скамье часто сидит Георгий Саакадзе, погруженный в свои большие думы.
На краю вырытой ямы разостлали красный суконный чепрак с нашитыми серебряными узорчатыми бляхами, надевавшийся на Джамбаза в особых случаях, положили тут же и серебряные стремена.
Скрестив на груди руки и сжав губы, Русудан сосредоточенно следила, как Джамбаза, завернутого в парадный чепрак, «барсы» осторожно стали опускать в обложенную кирпичом яму. Сурово кинул Саакадзе вслед навсегда скрывшемуся коню серебряные стремена, и они глухо звякнули внизу. Грузины начали сбрасывать землю. Русудан чудилось, что каждая горсть земли тяжело придавливала прошлое. Вместе с боевым Джамбазом что-то ушло, оборвалось… А настоящее? Оно было покрыто мраком неизвестности. Русудан суеверно перекрестилась:
— Приведите молодого Джамбаза, пусть он почувствует тут, что по законам земли становится продолжателем славных дел своего отца. Пусть знает, что верность в бою и в испытании — лучшее качество в человеке и коне.
Но приведенный Джамбаз, взглянув на яму, неистово заржал. Из-под копыт его полетели комья земли. Грива разметалась — и вдруг, рванувшись, он понесся по саду, ломая ветви, топча цветы, пугая птиц. Долго-долго слышалось где-то вдали его протестующее ржание.
Осыпав холм зелеными листьями, собравшиеся примолкли — знали: прозвучит еще последнее слово. И Саакадзе заговорил:
— Я виноват перед тобою, мой верный Джамбаз, я похоронил тебя не в родной стране, где весной журчат молодые ручьи, просыпаются долины, бело-розовым цветом пламенеют сады, где зимою, надевая белые бурки, удовлетворенно отдыхают горы, где друг спешит к другу, а враг бежит от врага… где хлеб посыпают солью, а раны смазывают бальзамом и где меч и дела прославляют человека, а кровь и слезы позорят. А похоронил я тебя на чужой земле, где враг притворяется другом, а друг устрашается признаться в дружбе, где раны посыпают солью, а хлеб орошают слезами, где даже жаркое солнце излучает холод, где мягкая земля подобна каменной глыбе, где дружба измеряется монетами, а монеты имеют свойство перевоплощаться в змей, гиен и кротких ягнят. Я виноват перед тобою, Джамбаз, ибо прикрыл твои глаза раньше, чем ты увидел победу нашу, к которой ты устремлял свой бег… Я понял твой последний взгляд. Увы, мой Джамбаз, ты прав, я не знаю, какой дорогой вернусь на родину.
«Прав наш Георгий, — подумал Матарс. — Странно: вот солнце, а меня дрожь пробирает. Даже Гиви съежился, а Димитрий напрасно отходит в тень, будто от лучей, — борется с печалью».
— Георгий, — негромко позвала Русудан, — может, пойдем?
— Еще такое мое слово… Если не всем суждено, то… тот, кто первым вернется в Картли, пусть закажет ваятелям памятник моему Джамбазу. В черной бронзе пусть они воссоздадут прообраз молодого Джамбаза первого… Ты, Дато, на пергаменте изобрази второго Джамбаза, он такой же, каким был некогда его отец… Рисунок передай Русудан… А на гранитных плитах пусть амкары воспроизведут драгоценности и бронзируют их, на вздыбленного Джамбаза возложат бронзовое седло и прикрепят к нему мой меч… А слова выбьют такие:
«Золото топтал мой Джамбаз! Славу он нес на острие моего меча! Он скакал по дорогам судьбы, а было их три!»
— Госпожа Хорешани, надо молебен о благополучии нашего дома отслужить, — упрашивала Дареджан. — Нехорошо вспоминать бога только когда нужен. В день ангела и в праздники бог внимание к себе любит. И в будни об этом надо помнить, иначе обидится и тоже сделает вид, что о нас забыл… Вот Джамбаз погиб…
— Права ты, Дареджан, бог слишком часто притворяется, что не замечает нас.
И Матарс направился в греческую церковь заказать молебен.
В мозаичном дворце засуетились, надевали одежду попроще, чтобы умилостивить святую деву смирением. Женщины, накинув покрывала, шли пешком. Неподалеку, на скромно оседланных конях, ехали мужчины.
Вот и Фанар, скоро церковь.
Навстречу плыл колокольный звон…
Меркушка насторожился: уж не в эту ли церковь направил его священник? Да тут и впрямь медь на четыре голоса! И пятидесятник, приняв вид паломника, зашагал в ту сторону, откуда доносился звон колоколов.
А раньше того было так.
Во двор валашского господаря, куда на постой ввели посольство, явился пристав — эфенди, черный, как остывший уголь, и подвижной, как огонь.