Выбрать главу

Надобен он посольскому делу, потому и поспешил Семен Яковлев помочь эфенди развязать язык: преподнес ему богатый подарок — соболий мех.

Эфенди язык развязал, охотно поведал: каков верховный везир, как влияет он на султана, кто его друзья и самые близкие люди; каковы другие паши и диванбеки, угождающие султану, от кого будет зависеть, чтобы Мурад поскорее закрепил военный союз Турецкой империи с Московским царством, с кем для того полезнее держать особенную дружбу и с кем быть в ссылке.

Одной рукой касаясь лба и сердца в знак благодарности, а другой прижимая соболий мех к груди, эфенди вышел.

Тут же вошел Петр Евдокимов; морщась, держась за бок, кинул злой взор на померанцы и смокву, внесенные слугами эфенди, на двенадцать кубков стеклянных, на изюм и сахар, на все, чем ублажал их, послов, на первых порах верховный, везир. Взялся было за лапу барана, а есть не стал: не до яств — грыжа самого заела.

— А пошто не лежишь, живот мучишь?

— Нечистый дух глумится — кажется въявь в пустой горнице.

— Труда нет, сторона басурманская.

— Мутит! Испить бы толченой крапивы в молоке.

— Прочнее траву пить в вине… в конюшне.

— Пил. Опосля как в конюшню вшел — ажно-де на лошади сидит нечистый дух чернецом и тую лошадь разломил.

— Оторопел?

— Махнул обратью и сотворил молитву.

— А дух-то нечистый?

— Из конюшни побежал на передний двор к сеням, а в которую хоромину вошел, того не видел.

— А рожею нечистый с кем схож?

— С Меркушкой.

— Полно те. В мыльне был?

— Ох, парил в мыльне и пуп, и кости правил. А толку?

— На Русь вернемся как, подмогну: Фомка, мой холоп, людей и лошадей лечит травами, а те травы — богородицкая да юрьева трава…

— Юрьеву траву пил, — безнадежно отмахнулся подьячий.

— С квасом надо, — наставительно сказал Яковлев, берясь за смокву, — тихо и смирно.

— Учини подмогу, — глотая слюну, взмолился подьячий. — Дай бог дело посольское разом свершить — да в путь.

— Бог дай! — И Яковлев заложил в рот горсть изюма. — И еще норишная трава.

Подьячий завистливо глядел: «Ишь, как изюм уписывает!»

— А Фомка те травы дает пить от животной хвори и от грыжи?

— Грыжу заговаривает — и свечою горячею около пупа очерчивает, и зубами закусывает, — и уговаривает грыжу у старых и у младенцев.

— А как над грыжею глаголет?

— А вот как: «Не грызи, грыжа, пупа, и нутра, и сердца, и тела у…» имярек. А над травами пальцем водит: «Семьдесят суставов, семьдесят недугов и всякие недужки, праведный чудотворец, утиши те болезни и притчю».

— Господи, умилосердися! Прибавь сил и разума в делах посольских — все свершить царскому наказу да с отпускной грамотой и легким сердцем Москву златоглавую узреть.

Подьячий хотел было осенить себя крестным знамением, но столкнулся со взглядом перешагнувшего порог Меркушки и в сердцах плюнул:

— Как я из конюшни вышел, не ты в хоромину вошел?

— Я.

— Чтоб тебе!

— Вины за собой не ведаю.

— Так ли?

— Так! Потому за христианина пришел ратовать, за казака.

— Православного?

— За донского атамана Бурсака Вавилу.

— А где… ох, бок заломило… казак? Схоронился где?

— На катарге султановой, цепью прикрылся.

Семен Яковлев ощутил, как мурашки забегали у него по спине: «Слыханное ли дело! Против наказа царева встать! Рухлядь! Москве со Стамбулом дружбу крепить, ворогов заодин под меч класть! А донцы предерзки — турецкие корабли ватажут, государеву имени бесчестие творят! Струги бы сжечь да клинки обломать их!» И отрезал:

— Зря, Меркушка, тебе такое дело всчинать.

— Я не за сукна и парчу, не за корм и водку.

— Быть тебе в опале и жестоком наказанье!

— Привесть к Москве… ох, юрьеву траву б… безо всякие оположки и без поноровки.

— Заодно ставь меня в Приказе сыскных дел! — рванул себя за ворот Меркушка. — Перед окольничим!

— Поставлю! Он, Вавило, в Стамбул не шел пеш, на чайке, поди, по морю рыскал!.. О-ох, не грызи, грыжа, пупа и нутра…

— Вражья пакость! — орал Яковлев. — Пакость чинил!

— О-ох, пах горит! — кряхтел подьячий. — Вот тебе и Юрьев день!

— Сам-семь пьешь и ешь все государево! — надвигался на Меркушку посол, а очи у него округлились.

Тесно стало, тяжко. Вот-вот кулак вспорхнет, и тогда…

Меркушка глядел исподлобья, таил огни, а сам жаждал кистенем пробить большак в бору. Дух захватывало от ярости. А посол все наседал, как ястреб на селезня. «Ух, сухоногий!» — буркал Меркушка под усы и не отступал. А перед ним неотступно, из мглы катарги, всплывало лицо Бурсака, отдавался в сердце звяк цепей. Вспомнил о плети и обухе, вмиг огни погасил, ярость схоронил.