— Тотчас.
— А Вавило Бурсак?
— О себе думай!
— Самому наутек наспех, а атаману ошейник навек?!
— Молчи, непослушник! И тебя бить кнутом нещадно б!
— А еще кого?
— А воровского казака огнем жечь!
— Из-за нехристей?
— Из-за нас! Такие ж, как он, государеву имени бесчестие чинили! Дело царево, как шапка с головы, сорвано! Стыд!
— Стыд не дым — глаза не выест.
— Нишкни, холоп! Лошадиное стерво!
— Перед тобой не виновен. Молю за донца.
Семен Яковлев подступил к Меркушке, поднес кулак к его носу:
— Чуешь?!
— Табак тертый, да сырой.
— Согрею!
— Борода маленька, речь писклява!
Семен Яковлев не сдержался, со всего маху саданул пятидесятника и сам залюбовался: Меркушка стоял так, словно его комар куснул, даже не пошелохнулся.
Подьячий, связывая тесьмой свитки, сказал елейно:
— Есть бо бог наш на небеси, ему же мы служим.
Меркушка не слышал, был он мысленно уже далеко, в донских раздольях, где решил казаковать впредь, сбросив стрелецкий кафтан и сбежав из царевой Москвы. Там, под Азовом, коий брать будет приступом с донской ватагой, отомстит он за побратима, сокола-отвагу, Вавило Бурсака. А коль даст бог случай свидеться, подарит ему свою заветную, горячую, как сердце, и стройную, как боярышня, хованскую пищаль. Ни слез, ни крови не пожалеет он для атамана, ибо нет на земле ничего дороже их боевой и крылатой дружбы… Пусть же летит она, эта дружба, под Азов, золотя крылья и опережая время…
Исчез Меркушка, дверь не скрипнула. Дивились посол и подьячий внутренней силе пятидесятника: словно из меди отлит, а дух медвежий.
Сборы подходили к концу, делились мыслями:
— Казаки шкоды и убытки поделали, а спрос с нас.
— Треклятого войскового атамана, Ивана Каторжного, на колу б зреть.
— На кого патриарх еще ярость изольет?
— Мягкосерд, на тебя.
Подьячий охнул, схватился за бок!
— О-го, грыжа пакость! Аж клешней сжала.
— Воротясь, в мыльне траву пей, в вине настоенную, и клади крест в воду и тою водой себя обдай.
— Лучше солому по бороздам класть.
— И то в помощь… Как-то в Москве откликнется…
— Отбояримся, на то бояре.
— А Аббас-шах на посла Тюфякина жалобу слал и на товарищей посла, что-де в непослушанье у него были: вместо кречетов птичьи хвосты поднесли, оконничных мастеров не прислали вовремя по шаховой просьбе, не пошли представляться шаху на той основе, что послы иных стран у него были, опричь того на конское ученье не явились, когда звал их шах на площадь, и платье не надели, кое им подарил он, Аббас.
— Не своим бо умом и разумом содеяли, а по духу наказа. А Аббас-шах на них кипел за царя грузинцев, Луарсаба. Отполонить хотели.
— Так-то так, а опалы не миновали.
— Душу от телес отторгнуть пустяк.
— Посадить в тюрьму, отобрать вотчины и того легче.
— Олоферну-царю голову царица отсекла.
— Загадывать не будем. За наши головы Посольский приказ в ответе.
— А от казаков — прелесть!
— Не так молвишь. Им на южных рубежах стоять, отражать турок, крымцев да ногайцев. Им и вести о врагах слать.
— Что впрок, то впрок.
— А перед султаном и впредь нам досадой радость засчитывать.
— Хитро! Малину за плевел выдать.
— Бурсака ж — за разорителя. А он за «Божью дорогу» бился, за вольный выход на море.
— Лес рубят, щепки летят.
— Как бы с голоду не перепух и не перецинжал.
— Дело государево велико: Русь крепить и ширить. Одному гибель, тысячам цвесть.
— Все так. А жаль.
Московские послы, что приезжали в Стамбул до Семена Яковлева, неизменно хлопотали и домогались у султана об отпуске с ними русских, что томились в плену, конечно за выкуп или на размен. Но сейчас, покинув двор валашского господаря, посол и подьячий убедились, как правы они были, соблюдая осторожность.
Посольский поезд двигался к берегу, как по коридору, среди двух линий алебардщиков и в кольце конных приставов. Дыхнуть нельзя было. Начальник черных евнухов пытливо вглядывался в русских, выслеживал, не пристал ли со стороны кто: московит-невольник или казак каторжный.
Возле пристани посольский поезд встретил с отрядом менсугатов суровый Джанибек, сын капудан-паши. Выполняя приказ отца, он лично следил за погрузкой русского посольства.
Нет, не проникнуть было Вавиле Бурсаку на этот корабль. Из турецких копий образовался частокол, и под каждым наконечником трепыхался зеленый значок с оранжевым полумесяцем, напоминая мятущееся пламя. Оно все сжималось и словно облизывало нижние ступеньки трапа, уже скидываемого с борта.
Корабль, надувшись парусами, вскоре растаял в босфорском мареве. Еще немного побилась вспененная волна о прибрежные камни, затихла и она, выплеснув розоватую раковину, вечно хранящую в себе шум моря и скрип кораблей.