— Ой. Да, сыночек, полежу... Закачано в головушке... — трудно вторил отец. — Ох, посижу хоть...
— Ложись, ложись, там и постель не устилали, спят, скоты... — Миша приостановился с выскочившим колечком в руке, крест глухо такнул об пол. — А мне мать сегодня снилась...
— А мне вчера, — неожиданно ясно, без малой похмельной устали, ответил отец.
Сын, отвернувшись, маялся с колечком.
— Х-х-хох! — снова как спохватился Василий Силович. — Сынок, рассольцу бы холодного из подполу поднять!
— Ну кликни Кручинку.
— Да пока добудишься её, пока доползёт — упокоишься...
— Да сейчас, не стони...
Миша, сложив на отца пояс с клинком, сбежал по нескольким ступенькам в подклеть. Похлопав невидимой ладонью по полу, нашёл железное колечко (кольцо! — смерить с теми), рванул — отворотил усмешливую бесью тьму — радушную, кромешную.
— Огонёк-то, Мишут! — не поспевал за ним ободрившийся на расплох Скопин-похмельный — со свечой и кресалом.
— Фу ты, бать, — баран я. Ну ты тоже как... Пора бы уж тебе угомониться — вишь, вишь, бьёт персты-то? Запалю дай сам... Отдам в монастырь вот тебя, да и полно.
Беспечальный чей-то язычок над столбиком воска озарил сына — в лёгком белом кафтане и отца — в белёсом толстом. Запах пылкой серы умирял им ноздри. Поярковый, из молодой овцы, на отце казакин. Но что-то очень толстый. Кто-то расправлял его на батьке, застегал с усилием. Потому как, конечно, там под казакином — всполошено всё, скомкано...
— Капустки ещё вынуть, бать?
— Вынай, Минь, — листочками... Да и шинковочки дав-вай!...
Последнее слово было старшим проговорено уже с челюстным подскоком. Лестница погреба вновь потемнела. Свет младшего гулял в дали и глубине.
Василий Силович замельтешил в рассвете меж стенами.
— Блюдо взял — черпак забыл! — из глубины.
— Ничто, сынок! Не в Польше — рученьками!
— Ложку кинь!
— Да н-на!
Старший Скопин двигался как в лихорадке. Вслед ложке он швырнул в подполье, сорванный с себя, овцой подбитый казакин. (Причём, сам оказался под ним не всполошённый и не мятый, а весь булатно гладкий, пластинчатый — зябь кольчатая по бокам, вот и туг был казакин). Вниз же пошвырял все увидевшиеся в поле руки на столе, подоконнике, свечи.
— Мишучек мой, сыночек...
Бережно дрожа локтями, точно опустил тяжёлый ворот — пригнал, перехватив. Насколько доспех дозволял — хватил воздуху, да толком не свистнул: низкое шипение проволоклось. Но сразу выбросились из двух дверей два удальца, повалили на погребной ворот резной псковский шкап.
Василий Силыч пробежал на мост. Там ещё нескольким, сидевшим тихо, воинам-холопам он велел до прихода его (наверно, целый день), никого не пускать на улицу с женской половины, а сам дальше побежал — на двор и за ворота — к ребятам, к коням.
Колокола застали Скопина-мятежного при заезде во Фролову башню, здесь вместо караульщиков-лифляндцев и стрельцов уже свои маячили — в цветных тугих азямах.
Почти всю роту государевых гвардейцев и стрелецкую стражную сотню Шуйский изловчился распустить с вечера ещё (караульные оставлены были только при дворце да на путях вероятных хождений царя и ночующего во дворце Басманова, дабы прежде времени не обнаружили угрозы). Капитан Яков Маржарет, оставленный было вчера при сокращённом карауле, сам, видно, почуяв недоброе, сказался занемогшим и, раскланявшись с боярами, ушёл домой: наиграетесь, русские, со своим троном — приду снова его охранять.
Василию Скопину всё сие ведомо было, и всё же... оглушительное низкозвонное безлюдье палатных первых улиц — чутью непостижное... Но вот: раскрытые рты иноков в притворе Чудова... Немой дом предстоятеля... Вот! — за Ризоположения углом — застрявшие у дворцовой повторной решётки бояре-повстанцы! Первую решётку они минули легко — её охранители, знавшие прущих бояр в лицо наперечёт, всем им открывавшие дорогу на представление к царю каждое божье утро (ну сегодня — чуть пораньше, значит — важное что?) всех пропустили, не обоняв подвоха. Следующий малый пост за поворотом гульбища — не то чтобы не брался повстанцами в расчёт — а просто был забыт: здесь, после вчерашней передислокации страж, должен был быть единственный караульщик. Он и был. Ещё издали, из-за галерейного угла, он услышал непотребный шум шагов, положил пищальный ствол на выемку секиры — приклад упёр в плечо, даже поспел затравку поджечь и достать саблю.
— Ты что ж это, так твою и раствою, нас не узнаёшь? — кликнул стрельцу дьяк Черемисинов, пристывший перед ружьём его напереди всех на узкой галерейке. — Спишь что ль на посту? Зеники-то протри: всех нас ты знаешь!