Выбрать главу

И рыцарям ордена поделом будет! Не стихи читать они на Россу пришли, тут навек и останутся.

* * *

— Михайла? Чего тебе?

Устя по саду гуляла, воздухом дышала. Прабабушка с утра убежала, Борис с боярской думой заседал, а Устя погулять решила. Воздуха хотелось.

Казалось ей, что стены давят, что воздух вокруг сгущается, что тяжело ей… понимала Устя, что просто предчувствие у нее дурное, да отвлечься не могла. Хоть по саду пройтись, подышать, все легче будет. Тут ее Михайла и нашел, кашлянул, подходя.

Устя не испугалась.

Убить она его может в любую секунду, это понимала она. И сила ее послушается, только рада будет. Михайла и Федор — двое людей, которые у нее крик ярости вызывают.

До… до обморока.

Так бы и кричала, и билась, и убила — не жалко! До сих пор!

За себя и за Верею, за две жизни, которые серым прахом осыпались на пол темницы.

— Устя… поговори со мной. Пожалуйста.

И таким потерянным выглядел сейчас зеленоглазый наглец, что Устя… нет, не пожалела его, а скорее решила сразу не гнать. А вдруг что полезное скажет?

Не сказал.

Рядом пошел, смотрит, ровно собака побитая.

— О чем с тобой поговорить, Ижорский?

— Да хоть о чем… мне твой голос слышать в радость. Скажи, счастлива ты?

На этот вопрос легко ответить было, Устя и не задумалась.

— Да. Счастлива.

— И мужа любишь…

Михайла не спрашивал, утверждал.

— Люблю. Боря — жизнь моя и дыхание, его не будет, и я умру.

— Умрешь… Устя, ведь старше он, и собой нехорош, и…

Устинья только головой покачала.

— Михайла, ведь молода я, и собой нехороша…

— Устя!!!

— То-то и оно, Михайла. Тебе одно кажется, мне другое. Но когда слышишь ты меня — пойми. Не ты плох, не я хороша, а просто так вот сложилось. Люблю я другого человека, всю жизнь свою люблю, даже убьют меня — все равно это во мне останется, на костер взойду с его именем на губах.

— Бориса? И никак иначе не получится?

И так Михайла это спрашивал, невольно Устя глаза подняла, посмотрела на него.

Глаза в глаза.

Что изменилось в зеленых омутах? Что в них дрогнуло?

А ведь ничего удивительного, в подземелье Устя с другим Михайлой говорила, взрослым, избалованным, пресыщенным, огни и воду прошедшим. И, безусловно, жестоким. Ни с кем и ни с чем не считающимся.

А сейчас…

Многое этот Михайла видел, и сам убивал, а все ж таки человеческое еще было живо в нем. И любил он искренне, не стала еще любовь — безумием, одержимостью, и взаимности хотел добиться искренне.

— Да, Миша. Прости, не могу я иначе, сердцу не прикажешь.

И так это было сказано… не было в словах Устиньи жалости, от нее бы попросту взбесился парень. А было смирение перед судьбой.

Вышло — так.

Жива-матушка дорогу проложила, узелки завязала на кружеве судьбы, и никак их не обойти, не избежать. Люблю — и все тем сказано.

И тем больше была ее уверенность, что пронесла уже эту любовь Устинья через всю свою жизнь несчастливую, что не лишилась ее ни в палатах, ни в монастыре, и на плахе бы только о нем думала. Знала она, о чем говорила, и Михайла услышал ее. Может, в первый раз и услышал.

Что хотелось сказать Михайле? Что сделать? Или просто на колени пасть, волком лютым взвыть от безнадежности? Любит, любит он эту женщину, а она другого любит, и судя по словам ее, по глазам, по сиянию мягкому — с той же силой. Не будет Бориса, и ее не будет. Может, жить она и останется, ребенка ради, да только оболочка пустая получится, кукла с глазами, которая только что существовать будет. Не жить даже.

Существовать, дни свои проклинать, а может, и с моста головой кинется, в глазах Живы-матушки то не грех. Это у христиан самоубийство не дозволяется, а по старой-то вере просто все. Род тебе жизнь дал, ты в ней и властен. И ежели считаешь, что нет другого выхода…

А для Усти его и нет, по глазам видно.

Но почему не он⁈

Почему другой⁈

ЗА ЧТО⁈

Такая боль Михайлу скрутила, что он и ответить ничего не смог, махнул рукой, да и пошел себе прочь по дорожке, ногами, ровно столетний старик загребая. Злое дело — любовь.

* * *

Пауль Данаэльс хорошо утро проводил, кофе попивал у окошка. Местные его не понимают, говорят, пакость горькая — дикие люди! Хотя и сам Пауль кофе не слишком любил, но и горький напиток, и полупрозрачные чашечки из дорогого чиньского фарфора, и сам ритуал — это все было ниточкой, коя его с родиной связывала. На Россу Пауль зарабатывать приехал, а сердце его в Лемберге как было, так и осталось. Когда Господь милосерден будет, Пауль старость в Лемберге встретит. В своем домике, с садиком яблоневым, со служаночкой симпатичной. А Россу, страну эту дикую, даже и во сне вспоминать не будет он.