— Теперь чего, государь?
— Теперь слушай меня внимательно. Мать у меня… сам знаешь, умеет кой-чего. Думаю, понял ты уже.
— Чего ж не понять. Волхвы у тебя в предках были, да, государь?
Федор в улыбке расплылся.
— Да, Мишка. Волхвы.
Михайла дух перевел незаметно. Ну, кажись, поверил… волхвы, как же! Три раза ха, не оберешься греха! Кому другому расскажи, авось, со смеху не подохнут! Волхвы!
Да ведьмы у тебя в роду, и мамашка твоя ведьма, сразу видно!
Только дурак не разберется, а меня ты таким дураком и считаешь, сразу видно.
— Сегодня как вечер будет, все уснут. Тогда мы с тобой к Борьке в покои пойдем.
— Государь?
— Не хочу я Устинью без защиты оставлять. И с Борькой сквитаться хочу. Они как раз спать будут. Борьку я руками своими удавлю, а Устю… сам бы донес, да боюсь не справиться, все ж не перышко она. Надобно будет ее из палат государевых унести, в дом Истермана. Сначала. Потом найду я, куда ее спрятать так, чтобы мамаша моя не проведала ничего, не помешала нам.
И так Федор при этом облизнулся, что Михайлу аж замутило. Неуж не понимает царевич — не полюбят его, хоть он наизнанку вывернись! Не просто не полюбят, возненавидят!
Спросить?
Так почему б и не спросить…
— Государь, думаешь, забудет она мужа?
Федор аж слюной брызнул, так разозлился.
— Я ее муж! Я!!! Борька ее обманом получил!!!
— А все ж она счастливой выглядит. — За слова эти Михайла гневный взгляд получил, но не остановился. — И ребеночка носит, с ним что, государь?
— Ничего. Не будет ребенка. А со временем забудет она обо всем, меня полюбит.
И с такой жуткой уверенностью Федор это говорил, что у Михайлы наново мороз по позвоночнику пробежал.
Не сомневается Федька, не притворяется, и вправду он так думает, и не волнует его чужое мнение. А ведь любит — или думает, что любит Устинью.
Неужто и он, Михайла, такой же?
Так Михайла увлекся этой мыслью, что едва сообразил Федору ответить.
— Я с тобой, государь. Как прикажешь, так и сделаю.
Федор довольно улыбался.
А Михайла…
А он тоже улыбался.
Много чего этой ночью решится.
— Андрюшенька!!!
— Пусти меня!
Сто раз уж пожалел боярич Андрей что по-хорошему с бабой дурной расстаться хотел! Какое там! Двести раз!
Цепляется за него Степанида, за одежду хватает, воет, ровно по покойнику… вот чего ей надобно? Побаловались — и хватит! Порадовали друг друга…
Ладно, он боярыню порадовал, хоть и не поймет сейчас, для чего оно ему надобно было? И не так, чтобы очень хороша собой боярыня, и в матери ему годится, а как затмение какое нашло! И ведь хорошо ему было, ровно в дурмане сладком.
А сейчас прозрел, вот…
Не люба, и что ты хочешь, тут сделай. И окажутся они в кровати, так ничего ему со старухой не захочется!
А ведь воет!
Рыдает… а боярич жестоким человеком не был, бабских слез не любил.
— Прости, а не могу больше, не люба ты мне! Ну, хватит плакать…
Куда там успокоиться!
Пуще прежнего взвыла Степанида, аж стеклышки цветные затряслись в рамах узорчатых. Минут пять ее Андрей пытался успокоить, а потом как мужчина поступил: плюнул на все, да и сбежал, буркнув, что за водой пошел.
Ага, к ближайшему трактиру.
За живой водой, сиречь вином крепленным.
Хватит с него истерик да дурости бабьей… и ведь смог же он как-то с этой… Самому себе удивляться впору!
А не было в том ничего удивительного.
Зелье приворотное, оно ведь на всех по-разному действует. Кому и капли хватает, а кому и бочка надобна. У кого мигом привыкание возникает, кто годами держится, подливать не надобно…
Бывает всякое.
Андрей Ветлицкий как раз из устойчивых оказался. А может, из слишком легкомысленных, каждая женщина ему нравилась, с каждой попробовать хотелось, что ж себя одной-то ограничивать?
Зелье приворотное и то с его легкомыслием природным не справилось!
Подливала Степанида сначала по капле, потом по три, а потом и по десять. А оно заканчивалось…
А новое сварить и некому.
Нет Евы.
Могла б Степанида, сама бы за книгу взялась, к котлу встала, да только… нет у нее умений таких. Не-ту. Все б за них отдала, что могла, все.
Не возьмут.
Андрюуууууушенька!
И глаза-то у него светлые, и руки ласковые, и кудри шелковые, и губы медовые… да за что ж ей горе-то такое!
Скорчилась на полу боярыня, руки к животу прижала, ровно от боли нестерпимой. А может, и не было у нее сил терпеть, душевная-то боль, она тоже когтями рвет.