Выбрать главу

Забавно. Нормальные попаданцы после «вляпа» радуются какому-нибудь «кольцу всевластья» или айфону с базой данных, АК с боекомплектом или заученным хиките. Часто — удачному подбору родителей тела носителя. А я — квалификации работорговки и палача: сумели не допустить наиболее естественного, наиболее вероятного события — скорой смерти придурка после «вляпа».

А вот здесь мне устраивали «сухого водолаза». Я тогда как-то медленно задыхаться начал. Глаза были завязаны, Саввушка ходил по кругу, неслышно, в войлочных тапочках, тыкал своим дрючком в разные, особо болезненные, точки, а я старался не дышать, вслушивался в шорохи, пытаясь предвидеть — с какой стороны прилетит.

Тоже, кстати, вошло в «школьную программу». В двух вариантах. Как и «упражнение с удавкой».

А вот у этой стены я сидел на цепи в последний день. Когда меня повели… когда на меня снизошло счастье. Лицезреть хозяина.

Хозяин, киевский боярин Хотеней Ратиборович, уж и сгнил, поди. Я его хорошо в Великих Луках прирезал. И сжёг. А вот память осталась. Более всего — память о своих тогдашних чувствах.

Сильные они были. Мои эмоции. Светлые, восторженные, полные надежд и волнения. Повод, как оказалось… Но какая моща! Способность к переживанию, к чувствованию у человека с годами падает. Мир становится скучным, серым, унылым. «Что воля, что неволя…».

А я — нет, как был в мире «старта» молод душой, так и здесь… «И жить торопится, и чувствовать спешит…».

Мда… самые сильные чувства человека — в пытошном застенке? Самые светлые — при выходе из него?

Интересно: а на плаху — тоже с восторгом? «Перемена участи»…

Хм… А что это там… мелькнуло?

— Сам вылезешь или огоньком припалить?

Вспоминая «дела давно минувших лет», я уселся на место у стены, где когда-то встречал Саввушку на цепи в позе «верного пса». Увы, габариты мои изменились, прежней гибкости, «текучести» уже нет. Пока устраивался, никак не попадая в прежнюю позицию, случайно глянул под лавку напротив. Там, в отсвете факелов моей охраны, блеснула пара глаз.

Под лавкой завозились, гридни резко откинули доску. Открылся невеликий лаз в стене и торчащий в нём по плечи, пятящийся, подобно раку в свою норку, старичок.

Дедка выдернули, бросили на пол передо мной. Тот старательно заблажил:

— Не! Не бейте! я… эта… тута… ничего худого… чисто случаем… испужался… забился… водицы бы…

Забавно. Тогда он меня жаждой мучил, теперь сам мучается. Аж вздрагивает, когда в углу в бочку капает вода.

— Здравствуй Саввушка. Давненько не виделись.

Он сразу замолкает. Подслеповато вглядывается.

Тяжело узнать. Ему — меня, мне — его. Я бы его в толпе на улице не узнал. Не потому, что он так сильно изменился — ракурс другой. Тогда-то моя точка зрения была… ниже плинтуса. Не только в социальном или психологическом, а и в физическом смысле.

Он был постоянно надо мною. Сверху смотрело благообразное, с аккуратной остренькой бородкой, лицо. Эдакий классический земской доктор, сельский интеллигент в третьем поколении. Очень спокойный, умный, доброжелательный.

Так, доброжелательно, он тыкал своей палочкой куда-то мне в спину. У меня отнимались ноги, я выл и катался от непроходящей боли. А он разглядывал меня. Очень умно, внимательно, спокойно.

Сейчас бородка растрёпана, торчит неаккуратно в разные стороны. Лицо и одежда измазаны землёй. На голове, сквозь редкие волосики просвечивает плешинка. Никогда не видел его с этой стороны, сверху. Но главное — страх. Дрожание голоса исключает абсолютность изрекаемой этим голосом истины. Беспорядочно суетящиеся пальцы… как можно такими руками попадать дрючком в нужные, особо болезненные, точки?

Ещё — жажда. На этом он и попался. Остальные подземелья сухие, а здесь течёт вода. Поэтому-то меня и… воспитывали здесь. Поэтому я и пришёл сюда. И он, поэтому же, сюда вылез. Не удержался, не пересилил своих низменных, тварных желаний. «Пить! Пить!». Я-то, после его уроков, покрепче был.

«Плох тот учитель, которого не превзойдёт его ученик».

Верно говорят, что кнут вяжет крепче колец венчальных. И того «кто с кнутом», и того «кто под кнутом».

— Извиняй, господин хороший, да только… не… не признаю тебя. Стар стал. Глазами слаб. Водицы бы мне…

— Шкурка серебряная. Подарочек новогодний. Неужто запамятовал?

Ага. Вспомнил. Враз всё вышибло. И страх, и жажду, и прикидки хитрые. Ошеломление. Переходящее в ужас. Жадно, неверяще вглядывающиеся, мечущиеся глаза, полуоткрывшийся рот.

Он начинает мелко и часто креститься:

— Господь всемогущий… великий боже… свят-свят-свят…

Снимаю шлем и косынку.

— Узнал?

— Не-не-не… изыди, сгинь нечистая… Чур! Чур меня! Тебя же убили! Поганые! Тебя же утопили! В болоте! Не тронь мя, вурдалачина! Сгинь, сгинь упырячище! Тьфу-тьфу-тьфу!

— Ещё раз плюнешь — плевало поломаю.

Я рассматривал своего давнего мучителя, палача в третьем поколении, разрушителя моей прежней души.

Слабенькая, прямо говоря, была душа. Такая… мягенько-самодовольно-успешная. В эдаком патрисриоидно-либероидно-гумнонистическом желе. Очень даже не самая худшая душа. Для мира «старта». Где почти все живут в твёрдой уверенности, что завтра будет лучше, чем вчера, что все вокруг люди. Хотя некоторые много воруют или, там, гадят. Что есть закон, который защищает. Ну, если его подпихнуть или подмазать. Что общество, хоть корявенькое и пованивает, но, в целом, разумно и ко мне, социально-адекватному, преимущественно, нейтрально-благожелательно.

Сообщество людей. В котором я — людь. Один из бесчисленного множества.

Здесь — я один. Нелюдь.

Хуже: химера. Не от мира сего. Обезьяна на крокодиле с бегущим волком. Три ипостаси, которые я постоянно чувствую в себе. Которых иногда выпускаю наружу. «Перекидываюсь». «Человек разумный». «Зверь Лютый».