Образ яйца всегда и неизменно жил в памяти Бруно. Как-то Фелис рассказал ему об албанском обычае: после рождения ребенка гости преподносят матери и младенцу белое яйцо, которым натирают лицо новорожденного, приговаривая: «Паши бар, паши бар! Пусть оно всегда будет белым!» Это означает пожелание, чтобы лицу ребенка по мере взросления не пришлось краснеть за его поступки.
И сейчас, когда Сосия выскользнула из-под него, легла сверху, жарко дыша ему в зубы, и прижалась лицом к его лицу, в памяти Бруно всплыло белое албанское яйцо, отливая кроваво-черным перед его крепко зажмуренными глазами.
Он лежал в полудреме, когда Сосия собралась уходить. Она встала с тюфяка совершенно голая, ничуть не стесняясь своей наготы, словно его и не было рядом. Первая мысль его была о старых врагах, слизнях. Больше всего на свете он боялся, что один из них заползет сейчас под голую ступню Сосии, вызвав у нее отвращение. Услышав, как она идет к окну, он осторожно приоткрыл глаз и украдкой оглядел пол в поисках серебристых следов слизи. Не обнаружив таковых, он быстро смежил веки. Она бросила на него короткий взгляд, очевидно, вполне удовлетворенная тем, что он пребывает в полусонном состоянии. Шестое чувство подсказало ему, что сейчас не стоит протягивать к ней руку: их первая встреча должна завершиться, как и началась, без слов. Он также знал, хотя и не понимал, откуда к нему пришло это знание, что Сосия еще не раз побывает у него в постели. Поэтому он притворился, что спит, глядя сквозь прикрытые веки, как она одевается, и едва удержался, чтобы не вскрикнуть, заметив букву S, вырезанную у нее на спине.
Но ему не удалось обмануть ее. Наконец, она замерла, взявшись за дверную ручку, и поинтересовалась у него нейтральным тоном:
– Ты увидишься сегодня с Фелисом Феличиано?
Бруно покачал головой. Он знал, что не должен интересоваться, почему она задала ему этот вопрос или откуда она знает Фелиса, и постарался сделать вид, будто ему все равно. Но ему не хотелось, чтобы Сосия ушла от него с именем другого мужчины на губах и незримое эхо его присутствия провисло бы в воздухе, и потому сказал:
– Тебе не страшно возвращаться домой в одиночестве? Быть может, мне проводить тебя?
Она рассмеялась.
– Опаснее меня в Венеции нет никого!
После того как дверь с грохотом захлопнулась за нею, он прошептал вибрирующей древесине:
– Нет, нет, нет.
Бруно втянул носом запах ее слюны на руке, там, где она вонзила в него зубы, запечатлев болезненный поцелуй во время жаркой любовной схватки. Он откинулся на спину, наслаждаясь каждым мгновением воспоминаний: вот она в истоме закрывает глаза, а вот ее кожа лоснится теплым золотистым сиянием в тени полуденного солнца. Она выказала ему такую страсть, что он уверился – она любит его.
Итак, Бруно превратился в бесчестного человека. Сосия заставила его жить в тени, в опасении быть увиденным. Он стал созданием, не ведающим удовлетворения, поскольку все его удовольствия сосредоточились в ней, вследствие чего стали запутанными и ложными. Он полностью положился на мнение Сосии о себе, превратившись в тень себя прежнего.
Он полюбил одиночество, поскольку теперь ему недоставало уверенности, дабы предложить свое общество друзьям и коллегам. Он изменился, впадая то в меланхолию, то в восторженный экстаз, что вызывало недоумение окружающих. Полупрозрачная бледность у него на лице обрела трупный оттенок, как у висельника. Друзья пытались мягко и ненавязчиво расспросить его о том, что с ним происходит, давая возможность выговориться. Заливаясь румянцем, он лишь отмахивался от помощи и переводил разговор на другое. Он не мог заставить себя довериться кому-либо, даже своему старинному другу Морто, а в особенности – утонченному и требовательному Фелису Феличиано.
Теперь, когда он носил в себе нечистую тайну, Бруно страдал от ощущения того, что стал изгоем в повседневной жизни, оборвал нити знакомств и мимолетных связей, хотя бы с тем же продавцом корма для птиц. Утомленный и измученный мыслями о Сосии, он более не мог улыбаться им.
Но, странное дело, он вдруг обнаружил, что стал мягкосердечным и уязвимым. Теперь, перестав дарить любовь в мелочах, он лишился защитной оболочки, которая некогда не давала ему расплакаться при виде скорбящей молодой вдовы или хромого нищего. Он стал обращать внимание на всепоглощающую печаль стареющей прислуги и пустые глаза вдовых бабушек, глядящих вниз из мансардных окошек четвертого этажа. Глаза его помимо воли устремлялись на черноту окон, глубокую и вечную, как провалы глазниц в черепе.