Что?
Да, да, девочки и галантные кавалеры там, дома.
Ибо истинной почесть разыгранную выше трагедию мог разве лишь такой безгранично доверчивый человек, как почтенный мастер Болтаи. Ни слова правды не было во всем длинном монологе. Вовсе Майерша не ссорилась с дочерьми, они ее не прогоняли и в Дунай бросаться не было нужды, а дело обстояло вот как.
Доведенный последними неудачами до бешенства, Абеллино (опять он!) с удвоенной страстью принялся осуществлять свой незадавшийся план и попросил мосье Гриффара перевести ему последние сто тысяч из второго миллиона. У благоразумного банкира постоянно находился при Абеллино шпион из его слуг, который не замедлил написать в Париж и о последних событиях в Карпатфальве в именинную ночь. Узнав, что барин Янчи при смерти, Гриффар вместо ста тысяч направил Абеллино двести, каковые требовалось возвратить, разумеется, в двойном размере. Все вышло по чистому недоразумению. Четыре дня спустя из другого письма Гриффар понял: дядя остался в живых, но деньги были уже в пути и дошли как раз словно в утешение племяннику.
На сто тысяч больше, чем он рассчитывал. Это придало ему уверенности. Таких денег для успеха вполне достаточно.
Заново разработал он план, сообразно с которым Майерша (родная мать!) ловко должна была проникнуть в дом к Болтаи и втереться в доверие к собственной младшей дочери. Остальное мы знаем.
Сошлись на шестидесяти тысячах пенге [другое (старое) название форинта], если выгорит.
Возможно ли такое?
Не уверяйте, что я ужасы рисую. Сама жизнь такова.
Майерша рассудила, что шестьдесят тысяч - деньги немалые, из них тридцать себе взять можно и в кассу на сбережение положить, тридцать же оставить для Фанни, вот обе и обеспечены до конца дней своих; а что за это отдается? Сущая безделица, химера, от которой все равно проку нет, если нету спроса; добродетель. А шестьдесят тысяч - хорошая цена. Благодаря им она, так сказать, и дочь облагодетельствует.
Преступник, значит, все-таки тот, кто покупает.
Не будь рабовладельцев, не было бы ведь и работорговцев.
Спустя час лошади были поданы. Болтаи предложил глубоко опечаленной Майерше садиться, попросив не поназывать кучеру, что она плачет, каковое пожелание выполнить стоило доброй матроне немалого труда.
Сам же мастер не рядом, однако, сел, а с кучером, оправдываясь тем, что всегда ездит с ним, а то заснет, лошади понесут и так далее, - на деле же, как ни чтил, ни уважал он вернувшуюся на стезю добродетели матрону, стеснялся все-таки вместе с ней показаться всему городу.
Он даже вожжи отобрал и кнут у кучера и так через Пожонь промчался, будто уносясь от смертельной опасности.
На краю же деревни слез и, запинаясь, объяснил гостье, что дельце, мол, тут у него, с евреем надо поговорить, то есть с греком одним, а она пусть себе едет, все равно он низом, по-за садами, их опередит и как раз дома будет.
Трудно далась славному Болтаи невинная ложь, и врал-то он, может статься, впервые в жизни, по крайней нужде: ему и впрямь хотелось пораньше попасть домой, - Терезу и Фанни предупредить о приезде Майерши да попросить сколь можно приветливей быть, не изъявляя никакого испуга или удивленья. Заодно и причины пояснил, понудившие Майершу к бегству, и все это с краткостью такой, что при стуке колес уже выскочил за ворота встречать гостью, покрикивая с преувеличенным рвением на кучера: "Куда ты в самую грязь, круче к воротам забирай!"
Обе женщины стояли на наружной галерее. Фанни - прямиком из сада, сняв только большую соломенную шляпу: не помешала бы обняться с матерью; Тереза - отложив свой перпетуум-мобиле, который у женщин именуется вязаньем, чтобы спицей в глаз не угодить ненароком братниной вдове.
Завидя дочь, Майерша попыталась не то чтобы слезть, - скорее свалиться с повозки, чего, однако, мастер с кучером ей не позволили, а, бережно сняв, поставили ее на землю. Но никак уж не могли ей воспрепятствовать разыграть пред всей прислугой и косцами сцену, приуготовленную для дочери: пасть на колени и так подползти к обеим женщинам, которые до того растерялись, что и не догадывались поднять ее, пока наконец Болтаи, немало, видно, раздосадованный, что все это происходит на глазах у слуг, разинувших рты, сам ее не подхватил.
- Что это вы, госпожа Майер, зачем же на колени! Мадьяры, они ни перед кем на колени не становятся, даже нищие или преступники; мадьяры к этому не привыкли, их, хоть убей, не заставишь.
Добряк ремесленник уже и гордость национальную на помощь призвал, лишь бы на ноги поставить Майершу, но ничего не помогало. Едва очутилась она перед дочерью, как опять рухнула на колени, пытаясь ее крохотные ножки обхватить и облобызать. Тут уж Фанни перепугалась не на шутку: с раннего утра за садовой работой, она только туфельки домашние успела надеть, и поползновения Майерши угрожали перед всеми обнаружить, что на ней нет чулок. В страхе от этой мысли девушка, покраснев, нагнулась быстро и подняла мать с колен, а та, почтя сие за объятие, сама пала дочери на грудь, плача-заливаясь и чмокая ее куда попало. Фанни стояла только и поддерживала мать, ни поцелуем не пытаясь ответить, ни лаской, ни слезами.
Вот странно: бывает иногда, что совершенно ничего не чувствуешь при встрече. Один - в слезы, другой - холоден как лед.
Наконец общими усилиями удалось отвести Майершу из прихожей в комнату, усадить там и втолковать, что здесь ее жилье, хотя она всеми силами порывалась уйти. Сначала сказала, что на чердаке будет спать, потом - что на кухне, с прислугой, под конец же стала умолять: уж ежели комнатой ее удостаивают, пусть самую малюсенькую отведут, с погребок, только чтобы забиться можно было да на дочку оттуда глядеть. Но, на ее несчастье, комнаты у мастера все были с амбар.
В деревенском своем доме и с людьми своего звания Болтаи очень радушным хозяином бывал и, уж коли пустил к себе, хотел, чтобы гостю было хорошо. Развлекать он, правда, не умел, но было у него одно замечательное свойство: если тому хотелось поговорить, он мог слушать хоть до ночи, и Майерша нашла в нем благодарный объект. Мастер только попросил позволения трубку запалить и предоставил пожелавшей ему излиться матроне изложить всю длинную историю ее жизни, в коей правда и поэзия переплетались столь изощренно, что добрая женщина, сама запутавшись, подчас с собою же пускалась в прения или сызнова пересказывала часть, чем, впрочем, нимало не нарушала тихо-созерцательного расположения своего слушателя.
Фанни с Терезой поторопились тем часом привести предназначенную ей комнату в порядок. Добрая женщина упрашивала в такую ее поместить, где голосок ее доченьки милой слышен или пенье, вызвавшись даже под кроватью у нее ночевать на подстилочке, и Тереза определила ей сообразно с ее пожеланьями боковушку, которая выходила в залу с фортепьяно. Сначала хотела, правда, собственную спальню уступить, смежную с Фанниной, но девушка взмолилась не уходить, остаться рядом.
- Право же, тетя, я не виновата; мне бы радоваться, что матушку вижу, и горевать, что она в жалком таком состоянии; а я ни плакать, ни радоваться не могу, сердце у меня, наверно, недоброе очень. И стыдно ведь мне, неприятно, что я бесчувственная такая, а поделать ничего не могу.
У Терезы нашлось бы, что ответить, как объяснить это чувство, которое нетрудно было ей и своими восполнить, но пока предпочла она промолчать да понаблюдать. Шевелились уже у нее догадки, подозрения, что кроется за этой личиной, но надо время дать ее сбросить, повод, чтобы улитка выставила рога. Лучше всего притвориться, будто никакого внимания не обращаешь, каждому ее слову веришь, а самой всюду следовать за ней, как тень.