Выбрать главу

Роль я несколько раз прорепетировал, в нее входило и то, как я буду вначале отклонять ее попытки помириться со мной — она будет смущаться, ревновать — и как затем снова воспылаю прежней страстью и тому подобное. Но у хорошо знакомой садовой калитки мне пришлось остановиться, дабы мое взволнованное сердце немного успокоилось. Я позвонил, услыхал скрип гравия под ее ногами. Завидев меня, Катынка на миг растерялась.

— Это ты? — спросила она со странной интонацией, затем пожала плечами и впустила меня. Лицо ее было каким-то чужим, я такой ее еще никогда не видел.

В столовой сидел незнакомый мужчина. Сидел он в кресле уверенно, основательно, с видом человека, находящегося здесь не впервые. Ему было лет тридцать, хорошо одетый, отглаженный, серьезный мужчина при галстуке и с тяжелым золотым перстнем с гербовой печаткой на пальце. Я представлял, вероятно, несуразное зрелище, стоя напротив него в дверях в своем свитере и фланелевой рубашке, долговязый и, как всегда, взлохмаченный. Катынка меня тотчас же представила:

— Мой давний товарищ из Будапешта…

Незнакомец тоже назвался: доктор такой-то. Я присел, и мы стали втроем разговаривать.

Человек этот спросил меня, чем я занимаюсь и на каком факультете учусь; а я ему, представьте себе, отвечал! Рассказал, что собираюсь стать лингвистом. Из дружеской беседы выяснилось, что он адвокат, работает здесь в городе и он внук одного выдающегося ученого — специалиста по финно-угорским языкам, побывавшего в свое время у многих наших родичей по языку. Некоторое время мы беседовали о поездке его деда, о которой я еще раньше читал, я выспрашивал его обо всем, будто только за этим и приехал в Комаром. Я чувствовал себя легко и беспечно, и все мне здесь казалось легким и невесомым, как бывает во сне. Катынка была приятно поражена, что мы с ним так мило болтаем. Но когда начало темнеть, она вдруг спросила у меня:

— Ты где ночевать-то собираешься сегодня?

И тут вдруг я вернулся к действительности.

— А в гостинице, — ответил я хрипло.

— Тогда тебе придется поторопиться, а то номера не получишь…

— Я уже снял номер, — ответил я надменно, встал и учтиво, но сдержанно поклонился.

На дворе сиял вечер: было лето, и Млечный Путь разливался по небу. От Дуная поднимались теплые пары, в затемненном порту склонялись друг к другу влюбленные. Мои шаги гулко отдавались по камням, словно к моим ногам были подвешены гири. В небесной чаще пульсировало звездное море, но из завешенных окон не пробивалось ни одной полосочки света, каждый дом в Комароме — неприступная крепость. Неужели мне придется провести ночь в грязной ночлежке, где пахнет ядами от насекомых? Нет, нет, прочь отсюда, из этого города, чтобы не видеть его больше никогда…

Станция была на противоположном берегу, и я, болтая портфелем, тащился по темному мосту. Вечер был теплый, над рекой вода пахла чем-то кислым, мягко стлался запах гниения. И Миклош Хорти самолично проезжал недавно по этому же мосту на коне, во всех газетах был помещен его портрет, он сидел на белоснежном коне во главе разряженных в праздничные национальные мундиры стройных офицеров, шествуя по ковру из живых цветов… Мост в этот час был пустынный, на панелях его валялись обрывки газет, мусор. Я остановился у перил, смотрел на кипящую у быков моста воду нашего великого отца-Дуная, все стоял и смотрел. Подлый, бесчестный наш мир, близится твоя погибель…

…Нехотя волоча ноги, приплелся я на станцию совсем поздно. Как оказалось, пештский состав уже ушел, а скорый на Будапешт отправится только на заре. Делать было нечего, я вошел в зал ожидания, сел в уголке, закурил. Я прескверно чувствовал себя в этом душном, пахнущем потом помещении, на пол которого единственная, окутанная синей защитной бумагой лампочка бросала бледный круг. И так было тесно, а позднее еще прибыло народу: солдаты, железнодорожники, женщины в платках теснились, спали согнувшись, а в углу кто-то громко храпел. Время тянулось невыносимо медленно. Одиночество рисовало мне множество сладких воспоминаний прошедших месяцев: я с шумом втягивал спертый воздух, платком утирал потное лицо, мне хотелось спать, но заснуть не мог. Возникали всякие давние картины детства: игравшие шариками мальчишки с Будафокского проспекта, затем мертвый рукав Дуная на Ладьнаньоше, куда мы прибегали уже в апреле и, дрожа, кидались в ледяную воду, наконец, воспоминания из самых давних времен моего существования: моя мать катит меня в коляске по залитой солнцем площади Геллерт, в одной из витрин выставлены фотографии, и длинные черные волосы моей матери рассыпаются из-под круглой соломенной шляпки…