Она видела их… Видела с той самой минуты, когда упали барьеры… Когда он сказал, тихо-тихо, и с таким особенным выражением, так, как, наверное, никогда говорил, не думал, что может сказать: «Кэролин, я, наверное, не самый лучший человек, тебе может не понравиться то, что ты там увидишь, лучше не смотри, не бери это…»… А она смотрела, она не могла оставить его одного, не могла не разделить…
Его первая встреча с кем-то очень вышестоящим, ощущение собственной жалкости, подгибающиеся коленки, неспособность сказать что-то подобающе связно, гладко, хорошо, выстроить мысли в подобающий стройный порядок, куча всяких глупостей в голове, и ментальная оплеуха, и горящие щёки – словно вполне физической она была, и недостойные, жгучие слёзы в туалете… Первый брак – ему просто сообщают, что ему назначили жену, и он ждёт, когда прозвучит имя, когда покажут лицо – ждёт с волнением, граничащим с паникой, он знал лишь, из кого выбирали, он очень надеется, что это Линда, Линда Харрис, тугими золотыми локонами которой он тихонько любовался вот уже три года, и кажется, она улыбалась, когда ловила на себе его взгляд… Чуда не произошло, это не Линда, это Соня Тимменс, Соня, Тимменс, хуже которой и представить нельзя, жалкое, нелепое создание, которой природа, наверное, исключительно как утешение дала П11… Она некрасива, хотя и не уродлива, она, пожалуй, полновата, хотя кость у неё тонкая… Неприятно тонкая, как у крысы… С Соней без толку могли работать лучшие стилисты – как бы её ни одевали, как бы ни причёсывали, какую бы косметику ей ни давали – она всегда выглядела как жалкое пугало, выглядела как-то грязно, неопрятно, может быть, излишняя сальность кожи и блёклых, безжизненных волос, которую всё никак не удавалось победить, может быть, собственное неумение, неспособность Сони выглядеть, считать себя лучше… Она была, впрочем, неприятна и в общении, у неё был резкий, неприятный смех, она была глуповата и бестактна – и с этим тоже отчаялись что-то пытаться сделать… Альфред содрогался от ужаса и отвращения – нет, даже не от мысли, что с этим чудовищем ему придётся прожить всю жизнь, этого он просто не мог вообразить… От мысли, что ему придётся сказать «да», вбить гвоздь в свой гроб, ослушание он позволить себе не мог, если эта женщина – идеально генетически совместима с ним, значит, так уж его прокляла судьба… Он вспомнил тогда слышанное где-то выражение «идти в спальню как на Голгофу», и когда Соня с гордостью сообщила, что беременна – он с чувством огромного облегчения отселился в отдельную спальню. Когда Соня, на седьмом месяце беременности, погибла при теракте, устроенном этими ненормальными подпольщиками, он не испытал совершенно никакого горя. Гораздо больше его печалило, что при том же теракте серьёзно пострадала и вскоре умерла Линда Харрис…
Его первое большое задание – первая «полевая работа»… Накрытый ими схрон нелегалов, окатившая его волна ненависти… Он замешкался – и пропустил, не упредил удар, и его напарник погиб, раненый навылет, и он сам погиб бы тоже, он уже видел направленное на него дуло, слышал щелчок взводимого курка – но выстрелы подоспевшей группы прикрытия прозвучали раньше… И презрительные взгляды коллег – «Рохля, сосунок, расчувствовался, испугался, хорошего парня потеряли» - и его клятва – больше никогда не расчувствоваться…
Его первая в жизни… можно сказать – боль, которая не его, боль за другого, боль потери, которая не есть смерть – разрыва связи, удара, которого он не ждал. Голый, зябко подтягивающий к себе согнутые в коленях ноги, человек, на его скуле багровеет огромная ссадина, в растрёпанных русых волосах виднеется запёкшаяся кровь. Она знает – не Альфредом нанесены эти раны, он напротив пытается осмотреть, оказать первую помощь – но руки этого человека отталкивают его… Кажется, этот человек вошёл в одну из камер с задержанными нелегалами – один, без оружия, и они, обалдевшие от такого счастья, жестоко избили его, и он не сопротивлялся, его спасла вовремя подоспевшая охрана…
«Ты надеешься обрести искупление, Байрон? Зачем ты закрываешь от меня свои мысли?»
«Ты больше не услышишь их. Никогда».
То же лицо – на белоснежной больничной простыни, широкие бинты на запястьях. Человек пытается подняться, вырваться из больничной палаты, оттолкнуть равнодушно-помогающие руки.
«Ты знаешь, ты мне как сын…».
«Я очень надеюсь, своего сына у тебя никогда не будет, Бестер. Что ты не сделаешь с ним ничего хуже того, что сделал со мной».
Наверное, этот голос звучал в его голове, когда он стоял над её бесчувственным телом в медблоке Вавилона-5, глядя на чёрные паучьи лапы имплантантов, обнимающие её лоб. Конечно, он всё бы отдал, чтобы не допустить… Жизни бы не пожалел… «Жизни не пожалел бы, Бестер? – говорил, наверное, этот голос, который стал чем-то вроде речевого модуля если не совести, то некого ангела-обвинителя, который всё равно, что бы ни происходило, не желал молчать, - да кому нужна твоя жизнь? Не жалеть надо было своих планов, своей власти, своих амбиций. Ты надеялся, что она вся твоя, что будет ждать на том же месте, пока ты придумаешь, как уломать её, как, может быть, пристроишь на какую-нибудь канцелярскую работу в одном из тихих филиалов, ты клялся, что уж ваш ребёнок не будет расти в корпусовском концентрационном лагере, ты что-нибудь придумаешь… А пока ты думал, твой возлюбленный Корпус продал её Теням».
Этот голос, наверное, преследовал его те годы после падения Корпуса, когда он скрывался, когда на бесчисленных судебных делах звучало его имя в показаниях бывших соратников, в показаниях родственников тех, чьи братские могилы на территориях концентрационных лагерей теперь раскапывались специально назначенной экспертизой, в показаниях очевидцев, нашедших, при штурмах тайных баз, ещё живых, безнадёжно безумных, искалеченных на допросах агентов Сопротивления. Пока она не смела молиться о том, чтоб бог помог ему, чтоб укрыл его от преследователей – нет, лишь о том, чтоб нашли его силы правосудия, а не эти родственники, эти свидетели…
Да, она была с ним на суде. Она пошла, хотя не было в её жизни минут страшнее. Если б её жгли заживо, если б лили в глотку раскалённый свинец – это принесло б ей неизмеримо меньшую боль, но она не могла не пойти, не быть с ним рядом. Пусть хоть кто-то будет с ним в этот час… Она всё же упала там в обморок, и первое, что она услышала, когда очнулась – его тихую мольбу, к врачу, чтоб ей сделали укол, глушащий телепатические способности, чтоб дали хотя бы пережить это заседание без волны ярости, ненависти, без многоголосого хора проклятий – которых она не заслужила… Ему не отказали в этой просьбе.
Лицо Офелии – некрасивое, распухшее от слёз. Она не находит слов, она только повторяет: «За что, за что?». За что он так со всеми этими людьми, за что он так с нею? Дианы не было. Кажется, Диана тогда уже очень сильно болела, и умерла вскоре, должно быть, через год… Но уже тогда Офелия сказала, что она сирота. «Мы все теперь сироты», - с неприятной усмешкой ответил один из вызванных как свидетели по делу заключённых, бывших силовиков Корпуса…
Видение за видением, воспоминание за воспоминанием вставали в памяти Кэролин – стены её тюрьмы когда-то, стены больничной палаты, стены его камеры, стены, стены, всегда между ними, между ними и жизнью…
– За что, господи? За что ему, за что мне, за что всегда так, всё равно так, почему, почему я не в силах была его спасти? Не в силах спасти Алана… Просто быть рядом, просто бессильным наблюдателем, просто тянуть руки к тому, кто падает, падает в бездну… Почему… почему… в конце пути мы всегда одиноки?