Вдруг я услышала голос Зайдэ:
– Боже, как остроумно это придумано! Мой добрый, тонкий Энцио! Он знает, что значат для меня эти великие образы, населяющие наш дом. Ведь я живу исключительно духовным миром моего мужа!
Я с ужасом поняла, что мы уже на «сцене», в комнате, где нас ожидали зрители. Это был салон Зайдэ. Я видела ее, по-юношески свежую, в окружении гостей, рассевшихся на красивых, стилизованных под бидермейер креслах, – даже эти кресла не ускользнули от моего обостренного внимания! Эти единственные оставленные на своих местах предметы мебели тоже были участниками спектакля – лишь призрачно-иллюзорное на несколько мгновений обрело некое подобие бытия. Даже зрители, которым мы поклонились, выстроившись полукругом, включились в игру: они взирали на нас в празднично-торжественном ожидании, простодушно, не подозревая о тайном смысле этого театрального действа, не чувствуя нависшего над ними рока.
Но тут я заметила моего опекуна. Он стоял в глубине помещения, несколько в стороне от гостей, так что его исполненная внутренней силы фигура эффектно выделялась на фоне остальной публики, словно на кафедре аудитории. Его глаза, вновь как-то необычно поблескивающие из-под стекол очков, скользили по нашей маленькой труппе. Вот они остановились на мне, так же как на лекции, – и было непонятно, видит ли он меня. Ясно было одно: я вижу его, я вижу его в последний раз, не имея возможности попрощаться с ним и поблагодарить его, но я хотя бы видела его! Мне вдруг показалось, что он существует как бы сам по себе, отдельно от окру-жающих! Может быть, заключенная в нашем спектакле ирония, которую лишь он один понимал, его вовсе не касалась? Может быть, она касалась лишь тех, для кого она осталась незаметной? Или я сама вдруг перестала понимать эту иронию?
Между тем артисты по очереди выходили вперед и произносили свои монологи. До меня словно откуда-то издалека доносились их голоса и шорох их одежд и вееров. Потом опять зазвучала лютня молодого шваба: он исполнял песню из «Волшебного рога мальчика». Я вдруг почувствовала, что кто-то берет меня за руку и шепчет мне на ухо начальные слова моей роли. Это был Энцио, стоявший, так сказать, за кулисами и суфлировавший. Наши взоры на секунду словно погрузились друг в друга, и, похоже, мы оба одновременно вспомнили те блаженные мгновения счастья, когда я читала стихи Марианны фон Виллемер. Я думала, что от боли не смогу произнести теперь ни слова. Но потом с удивлением заметила, что уже читаю эти стихи, и не просто читаю – так хорошо, так проникновенно я еще никогда их не читала! Страшное волнение, вместо того чтобы затворить мои уста, чего я очень опасалась, наоборот, отверзло их, дав наконец выход переполнявшим меня чувствам. И стихи вдруг вновь обрели свое прежнее волшебство, вырвались из оболочки голых воспоминаний, исполнились моих собственных переживаний – я уже не знала, было ли это свидетельством их вечной молодости или отражением моего душевного состояния, я знала лишь одно: «Прошедшее вдруг стало настоящим…»
Игра плавно перешла в действительность. Я стала Марианной фон Виллемер, я представляла непреходящесть ее сияющего образа и в то же время, как никогда прежде, была самой собой – в ее судьбе я приветствовала свою судьбу: я благодарила своего опекуна, я выражала свою боль за Энцио, я прощалась с этим домом, оставаясь, однако, неразрывно связанной с ним даже в разлуке: «И здесь я счастлива была, любима и любила…»
Когда я произнесла эти слова, мое сознание как будто выключилось на несколько мгновений. Я неподвижно стояла, совершенно позабыв, где я и зачем. Потом я постепенно пришла в себя, услышав лютню молодого шваба, который, как мы и условились, тихо и как-то загадочно запел ту странную величественную песню. Он предшествовал нашей маленькой процессии, двинувшейся в направлении сада. Так же бесшумно, как и пришли, мы медленно направились на террасу и дальше, в ночной сад. Я чувствовала влагу росы на своих легких туфельках и волосах, чувствовала дыхание земли и аромат спящих кустов, тени которых обесцветили наши светлые платья и сделали наши фигуры прозрачными и бесплотными. Еще миг – и мы растворились во мраке, словно нас поглотила земля. Только голос молодого шваба еще некоторое время парил над тихим садом, все удаляясь и вновь и вновь повторяя странные слова: «А уходя, мой друг, не ухожу».