Он произнес это спокойно, почти весело, и все же мне вдруг вспомнился его странно изменившийся взгляд тогда, на берегу Неккара, когда глаза его как будто сузились или затуманились бледной тенью какого-то дневного призрака.
– Ах, как я жалею, что задала этот вопрос! Не могу себе этого простить! – воскликнула я. – И я вам уже это говорила!
– Вам вовсе нечего прощать себе, – ответил он. – Вопрос был поставлен совершенно правильно. Великим закатом и в самом деле можно некоторое время жить, но только некоторое время – сам же он, великий закат, не может длиться долго, это противоречило бы его сути: когда он горит, солнце уже зашло.
Тем временем мы дошли до Старого моста. Я почувствовала под ногами его внезапный пологий взлет – «согретые любовью» камни мостовой я уже не могла различить в темноте. Увенчанные рыцарскими шлемами башни городских ворот перед мостом тоже погрузились во мрак. На другом берегу реки видна была лишь мерцающая пирамида огней, все очертания исчезли без следа.
– Вот видите, – продолжал он, – мы с вами сейчас идем от одного берега к другому, и это очень напоминает нашу эпоху: мы, так сказать, посредине пути, на мосту, и никто не видит другого берега и не знает, достигнем ли мы его.
Он остановился и посмотрел вниз, опершись на парапет, – это было приблизительно на том же месте, где я стояла вместе с Энцио в первый день по приезде в Гейдельберг. Шум потока, усиливаемый тишиной ночи, словно гигантской морской раковиной, рос и ширился под нами, вокруг темных опор моста. Пенные следы завихрений далеко тянулись над черной влажной бездной длинными серебряными волокнами, – казалось, будто поток, опутав древний мост блестящими канатами, пытается вырвать его и унести за собой в долину Рейна, над которой опять то тут, то там вспыхивали тревожные зарницы.
– Как река противится своей судьбе! – произнес мой опекун. – Как она восстает против нее. Но это ей не поможет!
Я знала: он думал в этот момент не о запруде, а о злых словах Энцио, что можно сковать и мысли, как Неккар. Неужели Энцио и в самом деле сломал, разбил крылатую уверенность его духа, как однажды разбил любящее сердце моей бабушки? Не поэтому ли творческий синтез, о котором студенты говорили, что профессор «и сам не знает решения этой задачи», действительно так и не состоялся?
– Если наша судьба подобна этой реке, – воскликнула я с волнением, – то пусть мое сердце будет мостом, который перенесет меня на другой берег! Этот мост крепок и упруг, как тот, что у нас под ногами, он никогда не обрушится. Я перенесу на тот берег все, что мне дорого.
– Боюсь, что обрушатся все мосты… – произнес он задумчиво.
– О, еще совсем недавно вы думали иначе!.. – сказала я, и сердце мое сжалось от боли. – Вы верили в возрождение нашего народа через его великую культуру! Но я давно знала, что в вас назревает какая-то перемена. Или я ошиблась?
– Нет, вы не ошиблись, – с готовностью откликнулся он. – Вы с самого начала понимали меня каким-то особым, странным, удивительным образом, не так, как понимают своего профессора студенты, а по-своему, непосредственно и непостижимо. Вы и сейчас правильно понимаете меня. Да, раньше я думал иначе, и со мной действительно произошла некая перемена, но импульс пришел не только с той стороны, которую вы имеете в виду. Вы ведь тоже меня кое-чему научили. Вы показали мне, как истинно живая христианская вера ведет себя по отношению к так называемому миру, то есть к остальным ценностям. Вы объемлете эти ценности с необыкновенной страстью и в то же время готовы пожертвовать ими ради веры, вы готовы пожертвовать ради нее даже своим личным человеческим счастьем, в то время как повсюду происходит обратное: каждый, не моргнув глазом, жертвует религиозными ценностями ради ничтожнейших вещей, даже не сознавая этого, – настолько они для него безразличны и чужды. Тайна же, с которой мы имеем дело, заключается в следующем: жертвуя Богом, человек в то же время жертвует и миром, измена религии неизбежно влечет за собой измену культуре. Западная культура жива лишь до тех пор, пока жива западная религия. Не культура есть опора религии, а религия есть опора культуры. Если погибнет религия, то непременно погибнет и культура – единственное свидетельство, которое она тогда еще будет в состоянии явить, и она явит его. Может быть, даже очень скоро. Она, как рухнувшее дерево, в падении обнажит корни, служившие ей источником силы, – ее падение положит конец всем сомнениям и заблуждениям относительно ее корней.
Так он никогда еще не говорил! Я чувствовала, что он делится со мной самым сокровенным. Быть может, он догадался о моем страстном желании хотя бы один-единственный раз открыто выказать ему свое понимание и решил теперь, в последние минуты, помочь этому желанию исполниться? Или ему самому перед лицом этого невиданного откровения нужна была чья-то сочувственная близость? А может, он в своем ясновидении почувствовал свершающуюся во мне метаморфозу однажды пережитого – от его слов на меня как будто повеяло чем-то роковым, что напомнило ту песчаную бурю на римском Форуме, после смерти моей драгоценной бабушки, когда для меня вдруг померкла вся красота мира?