Выбрать главу

Навсегда осталось в нем гулкое эхо. Навсегда запомнил он это прикосновение.

И бессильный гнев мужчин запомнил: теперь никто не мог взять Пореку в жены. Женщина, имевшая детей, но не имевшая мужа, считалась женой самого бога Веча, и дети ее — его детьми. И Круг вынужден был взять Пореку под защиту: нелюдимая чужачка вошла таки в род. Премудрая Порека. Названная мать.

Войти-то вошла, да застряла у порога, как кость в горле.

Догляд, багровый от бешенства, склонился к матери, шепнул слово. Нахмурилась Оринка, соседку за плечо тронула, — и зашуршало, зазмеилось по вечоре слово тихое. Каждого языком раздвоенным коснулось-куснуло, к жене Нетора вернулось. Поднялась она, руки простерла к очагу, чтобы правду ее подтвердил:

— С каких это пор матерям дозволено косу девичью носить? Или бога разгневить хотим, чтобы он мужей наших обессилил? Не может девка быть матерью! Девка-мать — не жена богу Вечу!

Затрещал огонь в каменном круге очага, полыхнул искрами гневными — согласился. И только Порека заметила, что не пустые руки Оринка над очагом простерла. Да, может, старая жена Бограда что заподозрила.

— На моем веку не случалось такого, Оринка. Не можем мы отказать той, что сама в Круг пришла, обряд по уму справила. Вставайте, бабы! Древний обряд творить будем, расплетать косу жены Веча. А ты, Оринка, вспомнишь еще, какие руки к очам очага поднесла.

Много кто из мужчин вызвался косу девичью расплести. Юный Догляд всех быком свирепым разметал, никому не дал Пореки коснуться. На него и надели бабы венок Веча, подвели к растерянной девушке-матери, хороводом окружили. Звонко и чисто пели, так слаженно, как только бабы Вечьего рода петь умели. Кружил хоровод свадебный, распускал Догляд густую девичью косу, рекой полноводной проливал на плечи.

Не сразу понял Вель, что случилось, когда в звонкий хор крик ворвался, точно ножом сверкнул, вспорол песню. Не догадался, почему Порека из хоровода веселого вырваться пыталась. Лишь тогда осознал, что за цветы были в свадебном венке бога Веча, когда на щеке девичьей синяк распустился багровой розой.

Крепко Нетор держал мальчика — не дал вырваться, увел с поля вечоры. Крепко Круг держал Пореку — не дал убежать. Смеющийся Догляд ухватил ее за волосы, как птицу за крыло. Швырнул наземь. Быстрее и быстрее кружили бабы в свадебной пляске, — подолы широкие развевались, платки пестрым вихрем плескались, — живым шатром, летящей стеной скрыл Круг таинство обряда.

Только крика отчаянного спрятать не мог. Такого крика, что у Веля сердце из груди выворачивалось, как дерево, с корнем. Тогда и коснулся его зов драгонь-цвета. И смолкло все перед ним — и песни, и крик, и дыхание, и сердце.

Долго молчал Круг. А когда расступился, выполз из него первенец Нетора на четвереньках, — слюнявый, с бессмысленными глазами. И на ноги больше не поднялся, и разума не обрел.

Оринка, когда осознала, что сама же, стоя в Круге, сотворила с сыном, — взвыла, волосы на себе рвала. Да поздно. Сам себя Круг захлестнул, в свою же петлю попал. Не по воле человеческой, — по древнему закону бога Веча был насильник изувечен. Никто не должен остаться без возмездия. Ни Догляд, ни Оринка. И Пореке урок — за гордыню и дерзость бесстыжую.

Говорили — драгонь-цвет сам решает, кому открыться. Сам позовет. Что без зова не найти его, только сгинуть зря.

Говорили — не всякий нашедший чудо горнее сможет раскрыть его душу, а не раскроет — так и останется лежать рядом, не в силах ни взять, ни оставить, и будет слушать зов несмолкаемый, пока не умрет, а, может, и дольше.

Говорили — не всякий позванный услышит. Только тот, кто уже в смерть войдет, как в дом родной, как в жену, любимую всем сердцем. Согреет ее дыхание ледяное душой своей пылающей, и примет она его, словно бессмертного, заговорит, поведает, как драгонь-цвет сорвать. Может, и было кому так, как говорили.

Мальчик Вель иное услышал: стон бескрайний, тысячеголосый, словно звездный. Стон, скатившийся и павший в горы вечные. Не звук даже, — боль.

Ничего и никого не осталось в мире, кроме той боли и Веля. И он побежал, как мог — заковылял, опираясь на костылик. Не видел ничего, не понимал, куда. Знал только: туда, где болело, где умирало сердце мира.

Споткнулся, упал. Нетор, плакавший над сыном, помог Велю подняться. Хотел удержать мальчонку — бог весть, что сотворит в беспамятстве. Но увидел глаза его, отступился. Да и Боград старый предостерег:

— Не держи его, Нетор. Не видишь, — Зов он услышал.

— Да ему, калеке, и до гор-то не дойти! Первому же волку добычей станет.

— Летом волки на людей не нападают. Если позван мальчик — дойдет. А там — как драгонь-цвет решит.

Нетор сам хромоножку в горы понес. Он и не сопротивлялся. Обвис на его руках бессильной тряпочкой, голову на плечо положил. Дорогу подсказывал, словно кошачий глаз имел. Всю ночь шли, весь день. А потом Вель не попросил даже — приказал:

— Всё, дядька Нетор. Дальше я сам. Нельзя тебе со мной: оба пропадем.

Может, и хотел Нетор через мальчонку к драгонь-цвету подобраться. Может, и думал: Вель найдет — Нетор возьмет. Но спорить не стал. Вздохнул, вынул скрепу из-за пазухи:

— Вот. Возьми. Сыну не успел, так хоть тебе оберег послужит. Долго смотрел, как калека по склону каменному карабкается. Шептал:

— Прости нас, Вель, если сможешь. Сына моего прости. Помоги ему, когда драгонь-цвет счастье тебе даст.

Горы вздымались молчаливо, незыблимо, как Вечий Круг.

Срываемый ветром, мальчик цеплялся за выступы и трещины, приникал к каменной груди, сухой и безжизненной, как старческая плоть. Он давно потерял свой костылик. Но его руки всегда были сильными. И теперь жили отдельно от тела и разума, волокли, поднимали неотвязную обузу. Высоко ли в гору заползет хромая улитка? — спрашивали у камня обледенелые пальцы. Улитки не бывают хромыми, — отвечали горы. Значит, я не хромой, — кричал им мальчик. Но ему никто не поверил.

И далеко он не ушел. После первого же дождя поскользнулся на уступе. Изувеченная нога застряла между валунами, хрустнула хворостинкой. И вспыхнувшая боль слилась с зовом драгонь-цвета.

Время кружилось над Велем как стервятник: сторожило, когда стихнет пойманный зверек мальчишеского сердца, выжидало, чтобы склевать влажные зерна глаз.

Вель стал чужим самому себе. Эти кровавые лохмотья содранной кожи — не его. Этот распухший от жажды, не вмещавшийся во рту язык, — не его. И всё горевшее болью тело — чужое. И жизнь, пригрезившаяся в долине. И мысль о пригрезившейся жизни. А он, Вель — от рождения мира был здесь, всегда лежал на каменной ладони изломанным осколком, упавшим с вершины. Сотни веков его обнимало, испепеляя, солнце. Тысячелетия его ласкали, иссушая, губы ветра. Вечность он лежал, слушая голос боли. И не мог идти дальше, в горы. Туда, где болело. Туда, где был он сам — его жизнь, его мысль, его боль. Он сам звал себя из горней выси и не мог подняться к себе.

— Смотри-ка, живой! — вырвал его из забытья громовой раскат.

Над Велем склонился обросший мужчина в потрепанной овечьей шапке. Знакомые глаза, золотистые, как у тигра, мерцали под густыми бровями. Словно на мальчика глянула ожившая яшма с улыбкой, запертой в вечности.

— Папа… — попытался сказать Вель. — Я нашел тебя.

Наверное, у него получилось пошевелить разбухшим песочным комом, который он ощущал во рту вместо языка: отец ответил: