Прежде всего художницам пришлось заново вылепить голову Горького. Шадр лепил взволнованно, порывисто, намеренно гиперболизируя элементы пластической формы: «Только так можно передать духовный взлет, вдохновение», — говорил он. Лепил лицо человека, «в котором угадываешь внутренний огонь, способность зажечь сердца миллионов… много страдавшего и сумевшего подняться над страданиями… мыслителя и борца».
Голова Горького, исполненная Шадром, восхищала Павла Корина. «Шадр сумел уловить и передать внутреннюю суть образа, дух Горького, — говорил он. — Я хорошо знал Алексея Максимовича и чувствую это. И сходство вполне сохранено. Да и в пластическом отношении это одна из лучших голов, которые я видел: патетическая, бурная!» Когда в Парке культуры и отдыха был выставлен первый вариант памятника, Павел Дмитриевич приезжал смотреть его, очень одобрил, горячо поздравлял художниц с удачей.
«Мыслитель и борец». Это сохранено и в новом варианте головы Горького, вылепленном Мухиной, Ивановой и Зеленской. Но исполнена она много академичнее и спокойнее, в ней уже нет ни внутреннего огня, ни страданий. Их Горький — человек значительный и суровый, но уже успокоенный, далекий от душевных бурь.
Переделка головы повлекла переделку всей фигуры, нивелировку ее. Даже возраст писателя перестал чувствоваться в скульптуре. Вместо тяжелой стариковской походки, которой не побоялся Шадр, появилась бодрая, уверенная поступь. «Не то, — говорила Вера Игнатьевна. — Не то, что задумывал Иван Дмитриевич».
Открытие памятника было приурочено к двадцатипятилетию со дня смерти Горького, и скульпторы торопились. Работали по 12–15 часов в сутки, в ветер и дождь, по тридцать, по сорок раз в день влезая на леса и слезая с них — как иначе проверишь, правильно ли смотрится скульптура снизу? Некоторые этапы работы требовали немалых физических сил («передвижение каждой складки требовало срубания многокилограммовых слоев гипса и наращивания их снова на других местах»), а у Веры Игнатьевны сил уже почти не было. Болело сердце, мучила одышка, гипертония. Всеволод Алексеевич уговаривал, просил отказаться от завершения работы. Не соглашалась: «Я обещала Ванечке». Держалась, что называется, на нервах. Окончила и свалилась, даже на открытие памятника пойти не смогла, лежала в постели.
Раньше старалась не жаловаться, теперь сдалась. Начиная со времени работы на промерзших, всеми ветрами продуваемых лесах, письма пестрят жалобами: «болею»; «здоровье так себе, разбитый горшок, как я себя называю»; «я веду себя отвратительно, почти все время лежу, так как припадки удушья меня довольно часто посещают». Врачи следили за ней, отхаживали, но стоило понервничать, и все начиналось сначала: «Алешина годовщина 25 октября, в связи с этим поездка к Лукьянову по поводу цепей на могилу и договоры с мраморщиками на Ново-Девичьем, еще что-то — в результате два припадка две ночи подряд».
И вот болезнь окончательно валит ее с ног. «Я в Барвихе уже две недели, с 24 августа. Лежу уже двенадцать дней, лежу честно, не вставая, только к столу тут же в комнате пообедать и позавтракать. Уложили врачи, очевидно, самая настоящая декомпенсация сердца. Врачи люди скрытные, трудно их вызвать на откровенный разговор по поводу вашего состояния. Может быть, так и надо, зачем больному знать, когда он умрет. Но иногда это хуже. Вообще неизвестность штука хорошая, когда впереди надежды, и она же страшна, когда ты не можешь знать, что ты еще смеешь. Вероятно, такое чувство у повешенных: петля уже на шее, но, когда выбьют скамейку из-под ног, неизвестно. Мерзкое, гнусное чувство.
У меня нет спокойствия, я жадная к жизни. Я люблю жизнь, люблю воздух, солнце, землю, люблю людей, люблю дело. Вот оно-то меня и тревожит. Очевидно, вынужденное мое безделье меня вырвало из обычного равновесия, и я лезу на стену. Понимаю и в то же время не могу не лезть. Сегодня опять сказали лежать еще, до слез это взволновало, даже не взволновало, а как-то глупо обидело. Неужели я уже инвалид, как мне вскользь сказал профессор Коган! Протестую всем своим существом, зачем этот обух по голове, как это жестоко… Не хочу!»
Не хочу! Стиснуть зубы, лечиться, слушаться беспрекословно, лежать, лежать, еще лежать. Все, чтобы поправиться, «устоять во что бы то ни стало!» Устояла. Вырвала у судьбы еще почти год жизни.
«Иван Лукич, дорогой, — пишет она Хижняку, — как я была рада, получив Ваше письмо! Пахнуло чем-то сильным и молодым: 1942 год, такой тяжелый для нашей Родины, был все-таки очень творческим для меня. Многое и после него мне удалось сделать, но сейчас, увы, я очень больна и выбита из моей рабочей колеи. Два года назад я сильно переработала над памятником Горькому… Говорят, что получилось хорошо, но лично для меня, увы, плохо… я подорвала мышцу сердца. А планов на работу полная голова. Большие коммунистические стройки так вдохновляют, хочется с головой броситься в эту работу». И действительно, вместо того чтобы беречь силы, опять принимается за скульптуру. Лепит фигуру, которая должна венчать круглый купол сталинградского планетария. Называет ее «Мир». Эта скульптура вобрала в себя многое из продуманного и созданного раньше, и работа над ней шла легко, быстро. Величественная и в то же время легкая женская фигура во многом напоминает статую из группы, исполненной перед войной для Рыбинского водохранилища. В лице женщины — чуть поднятом вверх решительном подбородке, чистом открытом лбе, мягких очертаниях рта — проскальзывают некоторые черты женского портрета, вылепленного Верой Игнатьевной в 1952 году.