Выбрать главу

Уимс естественным образом занял место ближайшего родственника, будь таковой рядом. И его облегчение оттого, что появилось дело – конкретное, неотложное, – было так велико, что никогда еще похоронные хлопоты не велись с большим рвением и энергией – пожалуй, даже с удовольствием. После кошмара тех, других похорон, омраченных молчанием друзей и отвернувшихся прочь соседей – все из-за идиотов присяжных, их сомнений и мстительности той женщины (он решил, что она мстила за отказ повысить ей жалованье в прошлом месяце), – нынешние хлопоты казались простыми и ясными, почти что приятными. Никаких тревог, никаких забот – лишь благодарная ему девушка. После каждого плодотворного визита к гробовщику (а он сходил туда несколько раз, такой был у него пыл) он возвращался к Люси, и она была благодарна; более того, она не только благодарила его – она явно радовалась его возвращению.

Он видел, что ей не нравится, когда он уходит – идет по краю утеса по своим делам, решительными шагами, совсем не похожий на того несчастного, что еще совсем недавно бродил здесь же, убивая время. Она понимала, что он должен уйти, была благодарна и выражала это красноречиво (Уимс думал, что никогда не ему встречалась столь выразительная благодарность), но ей это не нравилось. Он видел это; видел, как она держится за него, – и это льстило ему.

– Не задерживайтесь, – шептала она каждый раз, и в глазах ее читалась страстная мольба. А когда он возвращался, стоял перед ней, вытирая пот со лба, успешно продвинув похоронные дела еще на шаг, на ее щеках появлялся слабый румянец, а во взгляде – облегчение ребенка, оставшегося в темноте и увидевшего, как в комнату входит мать со свечой. Вера никогда так на него не смотрела. Вера принимала все, что он для нее делал, как должное.

Разумеется, он не мог позволить бедной девочке ночевать одной в этом доме с покойником, да еще с чужими слугами, нанятыми вместе с домом и не знавшими ни ее, ни отца – кто знает, не проявят ли они свой норов с наступлением ночи и не сбегут ли в деревню? Поэтому около семи он принес свои вещи из старомодной гостиницы в бухте и объявил, что будет спать на диване в гостиной. Он уже завтракал с ней, пил чай, теперь собирался ужинать. «Что бы она делала без меня?» – думал Уимс.

Он считал, что поступает тактично, выбирая диван. Мог бы претендовать на кровать в комнате для гостей, но не хотел ни малейшим образом воспользоваться бедственным положением девушки. Слуги, считавшие его родственником (а они решили это с первой минуты, увидев его – солидного, немолодого – держащим молодую леди за руку под тутовым деревом), удивились, зачем стелить в гостиной, когда наверху есть две свободные гостевые, но покорно повиновались, смутно предположив, что это как-то связано с бдительностью и французскими окнами. А Люси, когда он сказал, что останется на ночь, была так благодарна, так искренне признательна, что глаза ее, покрасневшие от приступов горя (они накатывали с тех пор, как она увидела умершего отца – далекого, погруженного в какую-то глубокую, сосредоточенную задумчивость, – и это растаяло, унося ее в море страстных рыданий), снова наполнились слезами.

– О, – прошептала она, – вы так добры…

Это Уимс все обдумал за нее, в перерывах между визитами к гробовщику, к доктору за справкой, к викарию насчет погребения, послал телеграмму ее единственной родственнице – тетке, отправил некролог в «Таймс» и даже заметил, что на ней голубое платье, и спросил, не лучше ли надеть черное. И теперь этот последний пример его заботливости полностью покорил ее.

Она боялась ночи, даже думать о ней не смела – в такой ужас приводила ее ночь; и каждый раз, когда он уходил по делам, в сердце ее закрадывалась мысль: что будет, если когда зайдет солнце, он уйдет в последний раз, и она останется одна, совсем одна в молчаливом доме, а наверху – та странная, чудесная, погруженная в себя вещь, что когда-то была отцом… И что бы с ней ни случилось, какой ужас ни охватил бы ее ночью, с какой бы опасностью она ни столкнулась – он не услышит, он не узнает, будет лежать там безропотный, умиротворенный…