Ну а потом — потом начались под Москвой, да по Оке, до Рязани даже, лихие дела, воровские да разбойные. И никто, никто, ни разу ни самих разбойничков не видал, ни понять, как украсть исхитрились, не мог. Сообразили, правда, года через полтора, что все случаи были в полях, городках и поселках; ни одной богатой дачи, среди леса стоящей, тронуто не было. Что же, правильно расчислили — Петенька рисковать не хотел и людишкам воровским, его лелеявшим, тоже — не советовал. Паханы его берегли, уважали и ублажали, — полюбил Петр Петрович с молодыми веселыми девками спать, а водку пить его так и не приохотили. «Нельзя мне, — так он говорил, — головой я слаб». А воры знатные только башками своими крутили: «А кто ж тогда силен-то, Петрович, кто? Твоей ведь головой живем…» — так говорили они. И Петеньке это нравилось. Почитанье он полюбил тоже.
Перепрыгнул век за нулевые отметины, будто накопив для этого движения всю энергию дурацких прыжков в разные стороны, совершенных прожившими его, век, людьми. Дурости людской, конечно, не убавилось, — просто заполнив один временной резервуар, она приступила наполнять новый. Поспокойнее стало, — за края-то не льется пока… Попривыкли опять людишки, что косят их, как поутру травы росные, по мере надобности. «Подданным нравится, когда правители их убивают, — сказал как-то один сильно поумневший к концу жизни еврей. — Караси любят, чтобы их жарили в сметане». Так да не так… Подданным нравится, когда убивают других подданных… О-хо-хо… Тошно ведь… Но не выворачивает.
Менялась жизнь, менялись цари, менялись, стало быть, и бандиты отчаянные. Кто жив остался после лихолетья — забогател, зажил семейно, от блуда отвратясь по возрасту. А Петенька — не менялся, нет — зачем бы ему? Жил и жил, того олигарха, который ему приют давал, консультируя потихоньку по темам самым потребным. Обретался Петр Петрович в дворцовом доме загородном, сам он в свое время и надоумил своего хозяина построиться посреди лугов широчайших неподалеку от Добрынихи, — прикипел он к воздухам тутошним. И все бы ладно — да вот не всегда Петеньке все рассказывали и не всегда его слушались точно, — денежки можно было и еще быстрее оборачивать. Ну что же — собрались прийти и по олигархову душу, — стригут-то ведь не только овечек пасомых, чего ж баранов круторогих миловать? Честно хозяина об этом предупредив заранее, сказал ему Петенька:
— В Москву уйду. Прощай. Виделось мне то место, где родился я. Въявь желаю видеть.
— А скажи-ка мне, провидец, — голоса не повышая и глаз не подняв, спросил хозяин, — ты ведь все — по правде… Скажи — если возьмут тебя приятели твои старые, когда ты в Москве объявишься, что про меня говорить будешь?
— Тебе уже все равно.
— Как так?
— А так. Прощай.
— Прощай.
Только вышел Петенька из хозяйского помещения, как сильно его ударили по голове, он и упал. Тело оттащили в кухню, на разделочном столе отделили от тела голову, а потом — потом бросили то, что было Петенькой, в лесу, только так — тело в глухом ельнике, а голову — голову в отдаленном березняке. Скоро пришел к округлому этому предмету тот самый дедушка, но не в валенках он был уже, а как и положено сатиру лешему — на копытцах острых, посмотрел, поводил руками, крутнулся на месте пару раз — пропал… Побежали со всех сторон к Петенькиной голове большие рыжие муравьи, и к следующему рассвету только белая кость выглядывала из малорослой в тот год травы. Тело Петенькино земле досталось, голова — Лесу, душа — Богу, — так вышло. А Дух Живой? Не знаю, но кажется мне, что он до сих пор там, в окружных лугах и рощах, уж больно там светло, пока не стемнеет.
Вот говорят, что если голову от тела отделить, то она еще несколько секунд соображает и чувствует. А что — может быть. Представим: лишают человека головы отсеканием, или так — постепенным дурением, — голова летит, крутясь, отлетает — непременно вырвало бы, но — как? То есть смерть — это когда человека уже не может стошнить от того, что с ним происходит. Так ведь? Так. А мы? Живем. Тошнит. Но не выворачивает. Так и живы ли мы? Вот не знаю… Так уж все устроено.