Выбрать главу

Недели три прокатились для Григория Евсеевича легкой колхозной бричкой на резиновом ходу по гладкой дорожке центральной усадьбы, — он даже не уставал и стал разнообразить программу, добавив к выкрикам «Продали!» еще и «Купили!», и «Украли!», поощряемый интересом задерживавшихся у церковной ограды прохожих, кидавших ему поверх церковной ограды монеты, — так детишки в зоопарке бросают куски печенья морскому льву, бьющему себя по груди ластой. Одежду бабью он пока ни разу не стирал, начала она вонючеть, но публичное переодевание в обновки задумывалось как отдельный аттракцион. В середине недели четвертой, поздним пасмурным вечером, когда Малин, переодевшись уже в мужское, вылез бочком из очередного паркового сортирчика, он их менял бессистемно, не думая, как используют кабинки на пляже, остановил его негромкий уверенный голосок, едко-старческий, холодящий.

— Задержись, дружок, побеседуем.

— Ты кто, ты где, а что? — зачастил с испугу Григорий.

— А вот он я, — из сумерек выявился небольшой старик с инвалидской клюшкой. — А кто — старший я по нищенскому делу в этой стороне. Пожаловались мне на тебя — мешаешь, шумишь, но это — Бог простит, его дело — Богово, а мое — будешь мне денежку передавать за пять ден, шестой и седьмой — твои, смотри, не балуйся, я по два раза ни с кем не разговариваю, недосуг мне, недосуг. Или — к праведникам вознестись намереваешься, не откладывая?

— Понял, понял, а как, а где?

— Завтра — здесь же, за весь срок — мне на первый раз. И последний. Потом — через Димку-участкового, он знает.

Ушел старик, скрылся. Дома Григорий Евсеевич, после душа и полустакана коньяка, стоявшего у него в закрытой кухонной полке на крайний случай, а случай явился как раз такой, зажарил себе яичницу с салом, зная заранее, что три дня не сможет опрастаться и будет зол, сердит, куда там душевной благости от добрых дел распространиться от груди до затылка, — все будет на низ тянуть. Раздумывал Малин, прикидывал, рассуждал — какой же смысл отдавать трудно взятое, самому раздавать — это да, а так… И перед предрассветным в поту пробуждением было ему видение сонное — стоит он рядом с излюбленным в дремотных мечтах памятником, и херувим тут же, а старик давешний пластмассовой клюкой ему грозится, помахивает ею грозно.

День прошел как обычно, только частый и пахучий дождик прихлопывал жирную московскую пыль и охлаждал время от времени малинский энтузиазм в собирании средств для справедливого бессобесного потом распределения, хоть и в усладу себе, но духовную же усладу-то. Ближе к ночи вышел из-за куста к Григорию Евсеевичу клюкастый старик и молча уставил в него пустой свой бесовский взор, ожидая. Малин подвинулся на шаг, протянул нищенскому старосте зажатый в кулак ворох кровных своих денежных бумаг и, поднося его к старику, кулак разжал. Половина тугих бумажек просыпалась вниз, дедушка дьявольский не шевельнулся даже, а Григорий привстал перед ним на одно колено и, потянувшись левой рукой как бы за бумажкой, взял из-под примеченного утром еще лопуха длинный и острый кухонный нож, ударил старика в правый его бок под ребро, в дряблую печень. Схватился бес, бес! за грудь почему-то, и еще раз ударил Григорий туда же. Старик упал, даже не ойкнул. Тогда уже спокойно, как будто и не внове ему были эти дела, Малин поднял нетяжелое тело со спины за ворот и за штаны, перенес к сортиру, заранее положенным молотком с гвоздодером вскрыл верхние две полудоски с очком, уж ящики-то вскрывать одним движением он умел, свалил убитого в глубокое зловоние, только чвакнуло, аккуратно поставил доски на место, придавил гвозди по-тихому и, убрав молоток в свой рюкзак, вернулся, собрал деньги, подобрал нож и ушел. По дороге к метро он сделал небольшой крюк и бросил нож в реку, а кровь с лопухов собаки парковые к утру подлижут.