Выбрать главу

И не случилось ничего — пару дней провалялось занесенное снегом замерзшее тело на сугробе, — мало ли убивали в Замоскворечье и на Покровке, в Лефортово и Хамовниках, на Пресне и в любых переулочных подворотнях зимой 18-го года. Закопали деда где-то на Божедомке в общей неглубокой яме, присыпав известкой от летней жаркой заразы, а Семену и соседям сказали вежливо, что замерз, мол, профессор ваш, не дошел до дому десяти шагов. Ордерок-то был у Подлугина на проживание, вот и стал он проживать, не пошел к давшим ему квартирную бумагу писарям говорить о погибели хозяина квартирного — зачем, стоило ли тогда огород городить? Мертвяков-то другая контора собирает, — ей все равно, кто где жил, ей важно куда-нибудь гнить под землей пристроить. А спросят — чего ж молчал ты, браток, — так не мое это дело, откуда мне знать, что сообщать надо было, кому положено, тот пусть и заявляет, — так полагал Семен. Соседи — те помалкивали со страху, за свое боялись.

Только вот что — стала болеть у Подлугина голова, в разное время, в разных местах и по-разному, но всегда очень сильно и чем дальше, тем больней, а допреж не знал Семен никаких хвороб, даже тиф миновал и испанка, сотнями валившая, обошла. Окунал он голову в стылую со льдинками голубую воду, оборачивал ее, болезную, теплыми платками из дедовых тяжелых шкафов, напивался часто и вовсе не пил неделями, ходил и к бабке, лечившей заговором зубы и нарывы гнойные, но та пробурчала только шамкающе, что нет у нее волшбы противу его болячки, и поглядела странно. Вот и валялся Семен по полам, стучал затылком бритым по дощатым заборам, стоя в карауле, мял на лице рассыпчатый снег, когда казалось уже, что вот лопнет сейчас башка, или глаза разорвутся и вытекут, или кровь из ушей вылетит пожарной струей. Только тем и спасался Подлугин от увольнения из армии как бесполезного ей инвалида, что всегда знал, когда нагрянет — перед болью каждый раз виделся ему последний взгляд прибитого у сугроба на Ордынке старика. Так и жил Семен в промежутках между служебным бдением в большой пустой квартире, никого из знакомцев не приглашая, чтобы не искушать избыточной жилплощадью, и даже девок с Серпуховки не водил, чтобы не навели на его квартиру бандитов, которых расплодилось в хибарах позади Коровьего вала, что вшей в гимнастерке окопника.

Вождь трудового народа, с великой тяготой оклемавшись от очередного приступа головных болей в Горках, исхитрился-таки удержать в цеплючей до мелочей мстительной своей памяти, что мелькнуло в его заглазье за секунду до того, как голова наполнилась мотком колючей проволоки, безостановочно крутящейся разноцветным волчком, подаренным ему папашей в Симбирске на Рождество. Это был уверенный и безразличный даже взгляд царских чуть навыкате глаз с обычного бумажного в простой деревянной раме портрета, на который он наткнулся в какой-то полутемной комнатухе зимой 18-го, ошибшись с сердитого разбега дверью в путаных кремлевских коридорах. Ленин захолодел тогда на миг, как будто глянул на него восставший к яви из уральской ямы Николай, а потом долго орал про зажравшихся коммунистических дерьмоедов, которых всех перестрелять бы немедля, коли не могут навести порядка. Затем пришла навсегда боль, и случился с Ульяновым удар, а потом — еще, и он все тщился и боялся подохнуть в Горках, выползая из блеящего безумия и снова сваливаясь в него. В коротком отчаянном просветлении за месяц до смерти Ленин промычал понятной только Крупской невнятицей, отчего это с ним приключилось, а та с испугу да сдуру рассказала Сталину, которому до блевотины надоел все никак не могущий помереть идиот, из которого давно пора было делать икону. Смекнув, что лупоглазая неряха в вечно сальной юбке чего доброго станет трепать языком и дальше, практичный Иосиф распорядился-таки вкатить любимому Ильичу вместе с камфарой немного цианида, когда хорошо подготовился к похоронам и всему дальнейшему.

На другой день после того, как Ульянов испустил нечистый свой дух, дошедший все-таки до умоисступления от болей Семен Подлугин выпил на закопченной уже кухне своей квартиры, в которую успели вселить еще три семьи, бутылку хорошего самогона, взял с чьего-то примуса большую толстую кастрюлю, пристроил ее, держа рукой, отверстой стороной к левому уху, а правой выстрелил себе в другое ухо из нагана, который давно заменил ему винтовку. Кастрюля нужна была ему для того, чтобы пуля, пролетевшая через совсем уже опустевшую, как казалось Семену, голову, не попала в кого-нибудь еще за фанерной стенкой, — научил его не желать чьей-нибудь смерти неотступный взгляд убиенного деда. А соседи долго говорили потом, запаяв кастрюлю и отмыв ее от Семеновых мозгов щелочью, что вот, мол, как любил Семен гения пролетариата, не смог пережить его кончины.