Вечером тоже было скучно — гречневая каша с молоком.
После утреннего чаю, в котором и чаю-то не было, а были смородина, малина, зверобой и еще какая-то травная невнятица, — невкусно, мама и Ксения Васильевна, взяв ухватистые мотыжки, пошли опять в картофельные ряды, а Гришка вышел сидеть на крыльцо. Идти ему никуда не хотелось, да и некуда было — куда пойдешь-то? Пасшиеся неподалеку несколько овец раздражали мальчика грязной бело-коричневой шерстью, свалявшейся на боках чуть не войлоком, молчаливостью и тупым пристальным глядением мимо него — в никуда. Дураки какие-то! Попрохладнело, из падающего к земле бесцветного неба посыпались редкие мелкие капли, — потянуло сырой травой, пометом овечьим и мокрой шубой, прибитой летней пылью. Гришка сел поглубже под крылечный козырек, покашлял, подумал — не заболеть бы… И сразу почувствовал знакомую, ох как знакомую, духоту, слегка заложившую уши, кольнувшую в шею и зачесавшуюся в правом боку, внизу. Опять, а? Не скажу никому, подумал Григорий, и так одни у нее неприятности — разводы, курорты, бабушка с дедушкой… И я еще… Не скажу, — обойдется, воздух тут свежий, — вон как от леса дует… Это в городе, все говорят, дышать нечем, а тут-то — удышись! Не скажу.
А к вечеру стало ему худо.
— Ну, не хнычь, не хнычь, — сказала ему мама, когда Гришка отказался хлебать молоко со вчерашней кашей и скуксился над миской. — Температуры нет?
— Не знаю, вроде есть.
— Ну-ка, — загрубевшей в деревне рукой мама потрогала его лоб. — Есть, похоже… Где ж ты простудился?
Григорий, отлично уже знавший, что ничего он не простудился, а что накатило на него то самое, сообразил, что и мама не хотела бы ненужной здесь, в деревне, возни с приступом, а предпочла бы простуду — велика беда!
— Откуда я знаю, — ответил он.
— Ну и ладно, сейчас молока вскипятим, с медом и выпьешь, — откашляешься.
Он терпеть не мог кипяченого молока, но решил крепиться. Чего людей расстраивать?
Назавтра ему стало еще хуже, грудь свистела тонко, долго и жалобно, а лежание между двух перин в поту и трудные продыхи в запахе просаленных птичьих перьев быстро умучивали до короткого сна. Но он крепился, видя, что не пришел пока срок уезжать, — не торопится мама на дачу, где бабушка с дедушкой, и вообще… Совсем не торопится. Кто же знал, что сенная пыль, бывшая повсюду в избе, — самый для него страшный яд? Кто же знал…
— Мама… дышать трудно… — выговорил Гришка на следующий день, когда стало уже совсем невмоготу, — это то… самое… Приступ. Выдохнуть… Я ненарочно. Мама…
— Да нет, маленький, не волнуйся, с чего приступ? — мама вытирала его потные лоб и шею влажным полотенцем, — ничего же ты такого не ел? Не приступ. Мы тебя еще полечим, вот тетя Сюня сейчас воды согреет, — ножки попарим, банки поставим… Все и пройдет…
— Не могу… Дышать… Тяжело же… Приступ…
— Ну что ты разнюнился? Не нуди. Приступ, приступ… Ничего не приступ. Как мы отсюда поедем? Как ты пойдешь с температурой? До деревни-то километра четыре.
Никаких, конечно, банок там не было, поэтому воспаленную кровь оттягивали стограммовой стопкой, подержав сначала ее пустоту над свечным огоньком, быстро хлопнув горячую стеклянку на спину и водя ее по втягивающейся вовнутрь коже вдоль и немного поперек.
Гришку, обтерев самогоном, перевернули на спину, мама сидела, опять сидела рядом с ним и смотрела в дальний угол, где близко к потолку было светлее стены пятно от висевшей прежде иконы. Глаза у нее были не грустные и не злые, а какие-то… отчаявшиеся, выговорил про себя Григорий, — жалко было ее, — как его угораздило… Помру я тут, подумал он, — вот она расстроится… А и ладно, ожесточился вдруг, — зато больше мучиться не будет со мной. И я не буду.
Эта мысль ему понравилась, и от уха до уха, задевая и маковку, где слежавшиеся волосы топорщились вихром, и намятый лежаньем затылок, потянул, подул, прикасаясь прохладно, незнакомый сквознячок, не тот колючий враг, а какой-то… мягкий, хоть и не дающий дышать, дышать, а… покоящий, зовущий куда-то. Куда? — подумал Гришка, — я ж не дойду… Далеко идти-то… Заснул, провалился.
На следующий день он не смог и встать, — ноги не держали. Лицо, просто бледное до того, обтянулось, стало как бочок ягоды черники, закрытый от солнца жестким листиком, — голубоватое в зеленцу. Поглядев на это дело, Ксения Васильевна кинулась из избы, крикнув маме непонятно — держи, держи, я скоро! Как она бежала, куда бегала, сколько, не знал Григорий — был он почти без памяти, а только — долго ли, коротко ли — вернулась со старым перекособоченным большим и старым велосипедом. Растормошенный подниманьем и одеваньем, Гришка успел заметить, что цепи на нем не было. Его усадили на давно уж закаменевшее седло, держа с двух сторон и руль, и его самого — плечами и боками, потолкали, покатили. Куда меня, куда? — только и думал он. Сладчайший воздушок лился из леса, по краю которого шла тропинка, горбатистая и вихлястая, велосипед дрыгался, подпрыгивал, все норовил вильнуть, а Гриша все пытался завалиться — то вперед, то назад. Дышать он почти не мог. А когда вынырнули они из-под леса и пошли-поехали по-над речкой Гжатью, высоко-высоко над водой, почуял Григорий тот самый сквознячок, тот самый… Он, оказывается, был и не сквозняк вовсе, а просто… Просто дул откуда-то куда-то никогда никуда не торопящийся ветер, ветер, ветер, всегда готовый подхватить того, кто готов лететь, лететь, лететь вместе с ним, растворившись и забыв, обо всем забыв, кроме этого ветра, а потом забыв и его. А потом Гришка вдруг выдохнул, выдохнул, и вдохнул, и снова выдохнул — задышал. И сразу стало тесно между потных плеч и рук, больно в спине и груди, закружилась проясневшая голова, и он уцепился за ржавый руль, наклонившись вперед. Выжил!