Выбрать главу

А лето было от Рождества Христова 1960-е. И записали младенцу в метрику — Петр Петрович Петров, просто и ясно — чего думать. Да и думать-то там, в детском доме, куда определили человечка, было особо некому, а и неохота, — какая разница, в кого по имени дармовую кашу пихать. А чуть погодя, года через четыре, когда детки-однолетки и говорить начали, а кое-кто и матом выражаться, как воспитующий персонал, выяснилось, что думать не умеет и Петр Петрович, не может — совсем. Ушибся головой о волос чертов при появлении из матери уроненном, вот и не может. Ощущать и чувствовать может, а думать — нет, и как посмотрит на кого глазами зелеными в гнойках, так тому ну все про себя ясно и застыдится тот обязательно, — кто без греха… Стали звать Петра Петровича — Петенька, из жалости к нему и к самим себе сердешным, что так он их совестит пониманием. А за глаза — Блажка. Так он и рос. И никто, никто, кроме тех, кому от природы их тайной положено, не знал, что Блажка Петенька — не блажка вовсе, а Блаженный попросту, — родятся такие время от времени, самим себе на муку неосознанную, всем остальным — на поругание, — Душа Живая. Ими Мир дышит, глупенькими, того не ведая. Ну да ладно, это ж не проповедь. И не сказка, на минуточку. Быль, быльем поросшая. Ау-у, Петенька!

Тело Петеньки было тонкое, длинное, с протяженностью жилок вдоль хрупких костей: упади, казалось — разлетится, как фарфор на вощеном паркете, в дребезги колкие. Он и не падал, ходил — не бегал, с детишками буйными в их дикие игры не вязался, не понимал, как это — играть. Но если что-то нравилось ему — пряник, бумажка цветная — фантик или гладкий камушек, подходил, протягивал руку, дай — говорил, и — отдавали, не прекословя. Просил, правда, Петенька редко, отдавал потом, — своего у него ничего не было, да и сам не свой. Дети его боялись, потому что хожалки, когда набедокурит кто-нибудь, сразу Петеньку спрашивали ласково, кто, мол, да что, да где, да как, а он и отвечал, не думая — всегда правильно. Не бить же его, убогого! Не жалко, так ведь накажут же больно… И потому боялись еще, что руку занеси ударить Петеньку — поглядит из-под бесцветных бровок домиком, занемеет рука, а после болит долго, ноет, — ну его, Блажку, ну его! Бывало того и хуже. Подошел как-то Петенька к мальчишке больно резвому и сказал под смех дружков его: «Фу, плохой ты, плохой, пахнешь плохо, не травой, не какашками, а жуками черными, жужелками». Недолго того пацанчика Жужелкой кликали — двух недель не прошло, как взорвалась в руках у него банка с водой, куда он карбид пихал, — гнутой стеклянкой горло напрочь пересекло, помер. А потом, потом — весна начиналась — глядел Петенька в небо на Ту-104 из Шереметьево, поднял палец заусенчатый, с ногтем широким и плоским, «бу-бу, — сказал, — бу-у-бу-у, бух-бух-х!» Через несколько дней, кто их считал, возле самого детского дома, действительно, бухнулся самолет в землю, и солдатики деревянными лопатами мясо гиблое в пластиковые мешки собирали, по стакану употребив предварительно. Слух пошел про Петеньку. Кто-то кому-то что-то сказал, кто-то кому-то звонил-звонил, некто нечто разрешил, а может статься, и нет, и не тому, а другому вовсе, и вот — летом уже — подкатили к сиротскому дому с пыльным шорохом две «Волги» черные. Обслуга попритихла и — по щелям, детишек в комнатах заперли настрого.

А вышли из машин не рослые ребятки в темных костюмах, как ждали все вподглядку, но четверо в рясах шелковых, с тяжелыми крестами золотыми, митры надели с крестами из камушков блещущих, а с ними, утробистыми — монашек согбенный в мягкой шапочке, так эти четверо чуть не под руки его к дверям провели. А тот, ноги двигая черезсильно явно, у входа сказал им: «Здесь ждите, там вам делать нечего, сам я, да отвяжитесь, дойду, дойду». И дошел.