Как-то весной лес Царицынский, желтый в сережках ольховых, зеленый в новой листве березовой, сиреневый сумерками, забелел черемухой сладкой, задуло сильно со стороны северной, того гляди, опять снег повалит на огороды, рассадой утыканные. Вечером того майского дня Петенька вышел из автобуса на две остановки своей прежде, уселся на ветхую скамеечку, стал в небо глядеть. Так всю ночь и просидел до утра, покуда не свезли его в милицейское помещение, — пассажиры автобусные позвонили куда следует. Стали бы, конечно, стали бы сержанты-старшины в пиджаках серых потешаться над Петенькой, любят они убогих обидеть, да не до смеху им было в тот день — сгорел барак, где Петенька жил, сгорел со всеми, кто там помещался. Только кошки подвальные и воробьи подкрышные уцелели. И Петенька. Ну и куда его, бесполезного? Недели две пробыл он в предвариловке с разбойными мальчиками, с пьяницами синемордыми, со швалью всякой. Очень уважали Петеньку в камере — кто с ножом за смертью ходит, шкурой Живого чувствует, никому в обиду не даст, знает — зачтется. Или вычтется, — как посмотреть.
А потом, потом — отвезли Петеньку из Москвы не очень далеко, в Добрыниху, что спокон веку спит на пути к Оке, а там — там дом сумасшедший, номер два. Номеру первому тогда мест не хватало, — в Кащенко диссидентов-правдолюбцев от истерик публичных трифтазином, галоперидолом, голодовкой и частыми плюхами лечили, вялотекущую шизофрению врачуя решительно. Петра Петровича лечить никто не собирался, но надо ж было его девать куда-то? Вот и дели. А что — самое там ему место, псих не псих, а ума-то нету…
Прижился Петенька в Добрынихе. Халат синий байковый на голое тело, тапочки кожаные на жесткой подошве — гуляй по дворику с весны до осени! А зимой на улицу не пускали, так — окошки в палатах раскроют на часок, чтоб микробы вымерзли, да и все. Кормили просто, но сытно — хлеб, каша, картошка, супец на костях говяжьих с морковкой, — не подохнут, чай, безмозглые да сильно головастые… Дохли, правда, время от времени, так ведь все помрем, что ж тут, подумаешь… То забота не санитарская, пусть врачи да врачихи соображают, кого в рубаху смирительную пеленать, кого простынкой мокрой обернуть от беспокойства, кому таблеток пригоршню, а кого надо — мы сами кулаком в печенку, кочергой по спинище гладкой, — ишь, разожрался, тунеядец, на нашем поту, лечат их, лечат, слать бы их лес пилить, оглоедов, бумаги их придурь записывать не хватает… А Петенька тихим был, его и не замечали, считай. Вот только врач Леонид Борисович, молодой, а с плешинкой уже, глаза дикие, повадился с больным Петровым разговаривать. «Я на нем, — говорил, — Нобелевку выбью, такой материал богатый!» Давай-давай, много вас тут таких было, выбивальщиков… Давай, коли его, коли, да иглу побольше, да шприц потолще, пускай хоть задницей лядащей родной науке послужит, симулянт бездельный…
От врачебных этих изысканий Петенькин организм то в ступор впадал, то в обморок падал, то засыпал на неделю, — дозы препаратов разных Леонид Борисович подбирал могучие, чтоб не сомневаться в результатах эксперимента. Врач про свои опыты никому ничего не рассказывал, раз только, зимним вечером изрядно спиртику с коллегой Сергеем Ивановичем подпив, завел ученую беседу.
— …У него меняется баланс полушарий, я мерил, много раз мерил, меня уж в лаборатории гоняют, сучки, — Леонид Борисович от выпивки бледнел, бритое лицо синело щетиной. — Энцефалограф я им порчу… Лярвы ленивые!
— Ну, Лёня, Лёня, ну, — увещевал его немолодой и никогда не беспокоившийся доктор, — нормальные они бабы, кому задарма работать охота. Ты их по жопам хлопай чаще — добрее будут, а ты — орать…
— Да пес с ними… Здесь вот что — здесь у него, у Петрова этого, в башке пустой как бы квантовая биомеханика — он меняется все время, меняется, — ну, Эйнштейн там, постоянная Планка, сколько там — десять в сорок третьей, сорок четвертой?
— Лёнь, да ты что, откуда я помню? Что говорю — помню, сроду я этого не знал, какая механика, ну даешь! Не смеши. Плесни малька.
— Ну вот, а при этих как бы квантовых его переменах, по теории обязательно нужен наблюдатель, иначе смысла нет, так вот — он есть.
— Ну и наблюдай…
— Да не я!
— А кто?
— Что значит кто? Бог.