Выбрать главу
Покачу я колечко кругом города, А за тем колечком я сама пойду, —

словно ножом под сердце ударил Михайлу знакомый девичий голос.

— Я сама пойду, суженого найду! — с печалью и надрывом пела девушка за сценой, а скоморох уже подскочил к картонному домику и затараторил быстрой, тоже знакомой скороговоркой:

Ты пусти, пусти, девица, постоять. Пусти, красная девица, ночевать Удалого на тесовую кровать. Скоморохи — люди вежливые, Скоморохи — люди честливые!

В толпе грянул смех, а Михайло спешил уже в заднюю дверь, ещё не веря своему счастью и удаче. И только через час, сидя в чистеньких комнатах, которые снимал Шмага на Васильевском, слушая его рассказ и глядя, как раскрасневшаяся радостная Дуняша и весёлая певунья Галька собирают на стол, понял, что счастье, редкое скоморошье счастье и впрямь постучалось к нему.

И как сквозь сон слушал он рассказ Шмаги о том, как добрались они с Дуняшей в Петербург, явились к Фику. Немец принял было в них участие, да ни в чём не успел, ускакал в Москву.

   — А из первопрестольной его, голубчика, и в Сибирь переправили, дом-то на казну отписали, а нас на улицу выставили. Хорошо тем временем Галька приехала. — Шмага как-то по-своему, по-особому поглядел на певунью.

   — Опять забыл... — Галька сделала строгое лицо. — Не Галька я тебе ныне, а жена, Галина Ивановна.

   — Ой-ой, батюшки, забыл, забыл, каюсь. Третью неделю как повенчались мы с Галиной Ивановной, тут и забыть немудрено. Только срок! Три недели как пироги не ели!

Шмага был всё тот же — неугомонный и жизнерадостный, театральный человек Шмага. А вот как-то Дуняша? И вдруг по тому, как она зарделась под его взглядом, понял: а ведь ждала его Дуняша всё это время, пока он бедокурил в Москве.

   — Э, полно печалиться, Михайло, — по-своему растолковал его молчание Шмага, — В Петербурге, брат, нечего справлять праздники по московским святцам. Посмотри-ка. — И Шмага протянул Михайле бумагу с гербовой печатью.

«Ох, этот неунывающий весельчак Шмага, — нигде не пропадёт!» — крутил головой Михайло, читая бумагу: «Отдал я, князь Николай Засекин, внаймы четыре палаты для играния комедии вольному человеку Максиму Шмаге с сего декабря по 6-е число. А во время игры мне, князю Николаю, ему помешательство ни в чём не чинить. А денег я взял с него, Василия, 4 рубля, а по прошествии января взять столько же. А ежели в чём я, князь Николай, против сего контракта не устою, взять ему, Максиму, с меня, Николая, всё, что ему та комедия станет, в чём и подписуюсь: князь Николай Засекин».

— Играем, понимаешь, играем! Царя Максемьяна аль Дон Жуана, любую роль бери!

Дуняша сидела возле него, и стало не до далёких случайных воспоминаний о Покровском, и не надо было его спрашивать о согласии играть — он вернулся в свой настоящий актёрский дом, как матрос возвращается из чужих и далёких стран в родную гавань.

* * *

К Дмитрию Голицыну Анна Иоанновна и её немецкие советники подступали сторожко. На первое время определили даже сенатором. Ведь брат Михайло сразу после переворота стал президентом Военной коллегии. Голицыных ещё побаивались. Однако в Сенат Дмитрий Михайлович ни разу не явился, а среди домашних, как скоро стало ведомо, едко шутил, что это не Правительствующий Сенат, а правительственная богадельня. При дворе обиделись, тем паче что князь Дмитрий говорил правду: все решения принимались в опочивальне Анны Иоанновны. Значение этого нового органа государственной власти простодушно было разъяснено самой императрицей при производстве Бирона в обер-камергеры. «Яган Эрнест Бирон особливо нам любезно верный... через многие годы, будучи в нашей службе при комнате нашей», — говорил императорский рескрипт. Князь Дмитрий тому рескрипту немало смеялся. И смех тот тоже был услышан.

Потому, когда скончался Михайло Голицын, Остерман и Бирон начали облаву на старого князя. Были отозваны с посольских должностей в Берлине и Мадриде сыновья князя Дмитрия. Угодили в Сибирь братья-художники Иван и Роман Никитины.

Вокруг князя Дмитрия постепенно возникала пустота. С ним боялись говорить, переставали здороваться. А старый Голицын упрямо шёл наперекор немецкому засилью и честил немцев не шёпотом под подушкой, а открыто и громогласно.

Когда двор в 1732 году переехал в Санкт-Петербург, князь Дмитрий не пожелал покинуть Архангельское.