Выбрать главу

Василию Лукичу особо полюбились также беседы с преподобным отцом Паисием, известным своей склонностью к святой жизни. Часто сидели они вдвоём на раскатах западной стены, что спускалась к морю, и вглядывались в безмерный простор. Белые летние ночи стояли тихие, светлые, на море был штиль, и в зеркале морских вод отражались башни и стены монастыря, высокие сосны и ели.

Весь этот отражённый мир был, казалось, правдоподобнее мира настоящего, и Василий Лукич ощущал себя жалкой песчинкой этого огромного мира.

— Надобно смириться, почувствовать, как душа растворяется в великом покое, и придёт тогда радость очищения, и будешь ты частицей всего сущего! — журчал рядом неторопливый голосок отца Паисия, и сам он, — маленький, сухонький, в чёрной монашеской скуфейке, — вышел, казалось, из мира природы с её тишиной и великим покоем, в сравнении с коим такими мелкими и ничтожными выглядят все мирские хлопоты и заботы.

«И что мне оттого, будет ли Россия с кондициями аль без кондиций? Настоящая душа России, и в этом монах прав, лежит в этом вечном покое и растворении души в природе».

— Преподобному Савватию под конец жизни даже здесь, на Соловках, стало шумно и людно, и святой удалился в скит, что выстроили для него на реке Выг. И самое ближнее поселение Сороцкое было от того скита в шестидесяти вёрстах, и стояло там благорастворение в воздухе. Так было тихо в тех дивных местах, что непуганые медведи и зайцы выходили на ту поляну и принимали корм из рук святого Савватия. И почил он на реке Выг, по вашему, петровскому летосчислению, в тысяча четыреста тридцать пятом году, в сентябре месяце, — журчал и журчал голосок преподобного отца Паисия. И хотелось услышать колыхание трав и вод, распознать птичьи голоса и принять как благостыню утренний солнечный луч. «Человек — самовластец!» — любил говаривать в былые дни великий государь Пётр Алексеевич, и Василий Лукич, как истый «птенец гнезда Петрова», верил этому. Но сейчас он оглядывался за спину и видел, как постоянный фантом, караульного солдата с ружьём. Отворачивался от солдата, сей головной идеи петровской государственности, и видел тихое море и отражение монастырских церквей в тихих водах.

«Человек — жалкая песчинка мироздания!» — тихо журчала речь преподобного Паисия. И душу Василия Лукича наполняло смирение.

Но по утрам, по-прежнему полный, хотя и на час, молодых сил и молодого задора, Василий Лукич говорил себе: «Нет, то неправда, отче! Человек — самовластец!»

В таких вот философских рассеяниях и протекала его ссыльная жизнь, прерванная в начале 1739 года примчавшейся из Петербурга командой. И по тому, как караульщики без лишних слов и философских причитаний сковали ему руки и ноги железной цепью, Василий Лукич понял, что его ждёт встреча с последним испытанным орудием российского самодержавства — пыткой. И как ни странно, он словно ожил и взбодрился духом — ведь ныне он был потребен не токмо Богу, но и палачам. В тот же серый январский день его бросили в сани и по закованному во льды Белому морю помчали в Шлиссельбург.

ГЛАВА 3

В 1066-ти вёрстах к северу от Тобольска, на крутом обрывистом берегу реки Сосьвы, близ впадения её в могучую Обь, в 1730 году стояла северная фортеция державы Российской — Берёзов. Построен берёзовский острог был ещё в 1593 году, при последнем государе из династии Рюриковичей Фёдоре Иоанновиче воеводой Никифором Трахионтовым для владычества над остяками. Тогда же Берёзов был обнесён рвом и валом, на коем воздвигнута была деревянная стена с башнями. Миролюбивые ханты и манси, по-тогдашнему остяки и вогулы, и не думали нападать на Берёзов, так что фортеция сия никогда не понадобилась против неприятеля внешнего, но рано стала применяться для ссылки государевых ослушников. Место было столь уединённое — с одной стороны тундра и Северный Ледовитый океан, с другой тайга и непролазные болота Васюганья, — что казалось, самой природой место сие было предназначено для ссылки.

И поскольку среди ссыльных есть своя цепочка, то предшественниками Долгоруких по оной были Меншиковы. История любит жестокую иронию, и, возможно, о том и думал Алексей Григорьевич Долгорукий, когда комендант острога майор Петров указал ему на небольшую деревянную церквушку и могильный холмик близ неё и сказал просто: «Здесь покоится Александр Данилович Меншиков, и сия церковь Рождества Богородицы срублена им собственноручно».

А перед глазами Алексея Григорьевича стояла в тот миг иная церковь — каменный пышный храм в поместье Меншикова, Ораниенбауме. Именно там, на освящении церкви, за несколько дней до падения всесильного голиафа, Алексей Григорьевич и видел Меншикова в последний раз в первых числах сентября 1727 года.