Выбрать главу

В городке, само собой, о сём амуре судачили. Осуждали редко, — потому как жёнка ссыльная и радоваться надобно, что послал ей Бог такого молодца в её неволе. Но иные и осуждали — не христианское, дескать, то дело! Боле всех возмущался Тишин. Сей таможенник даже к царскому приставу подступал: женские нравы-де Катька Долгорукая смущает, подаёт местным девкам дурной пример! Но бравый майор в ответ токмо захохотал оглушительно: у меня-де в столичных инструкциях насчёт ссыльных амуров ничего не записано! А коли с тобой, Тишин, государыня-невеста отказалась шашни иметь, то чему тут удивляться — сравни себя с Овцыным!

В тот же вечер пьяный Тишин подкараулил Екатерину во дворе острога. Услышал скрип её валенок, напрягся и прыгнул на Катьку как таёжная рысь, повалил в сугроб, стал целовать столь дорогие когда-то, а теперь ненавистные глаза, губы. Екатерина сначала испугалась, а потом так больно укусила его за губу, что Тишин взвыл. Екатерина из-под него кошкой взлетела на крыльцо, и поминай как звали.

А на другой вечер, когда Тишин мылся у себя в баньке, что стояла на заднем дворе, двери распахнулись, и в дверях выросли три привидения. В одном из них Тишин сразу опознал Овцына.

   — Ну вот что, други мои! Держите сего селадона за ручки и ножки, а я сейчас замочу хворостину в уксусе, — рявкнул капитан. Боярский сын Кашперов и атаман Лихачёв бережно перевернули Тишина на живот, сели на руки и ноги. Овцын согнул хворостину, попробовав на свист, и ударил с оттяжкой, словно матросским линьком. Тишин взвыл — не столько от боли, сколько от стыда и обиды. Но когда супостаты ушли, громко посмеиваясь, в груди у Тишина разгорелось ровное и неутолимое пламя мести — и к Овцыну с дружками, и ко всему семейству Долгоруких. Но чтобы вернее погубить их, надобно было снова с ними подружиться. И Тишин, невольно восхищаясь сам собой, снёс все насмешки, переломил свою гордыню, ползал, яко червь, у ног государыни-невесты и вымолил-таки прощение, вновь стал вхож в дом к Долгоруким. Одна Наталья заметила как-то за общим столом его ненавистный взор, который метнул и с трудом скрыл Тишин, и сказала о том мужу. Но Иван отмахнулся — пустое! Да и любит сей Тишка сестрёнку, яко пёс верный!

И ох как горько пришлось вскоре Ивану платить за своё столь явное легкомыслие. На масленицу Тишин зазвал к себе в гости именно Ивана и затеял с ним политичный разговор. Всем в Берёзове ведомо было, что после третьей или четвёртой чарки Иван великий был охотник посудачить о своём прежнем высоком положении. Так вышло и на сей раз.

   — Бирон?! Сей самозваный дюк у меня ещё в Петербурге в ногах валялся! Мечтал получить чин камер-юнкера, а вышел ему тогда — шиш! Ну а вице-канцлер? О! Генрих Остерман — старая лиса. Но сколько раз со слезами просил меня о дружбе. Подличал и заискивал. Всем ведомо, как он предавал своих прежних покровителей: и Крюйса, и Шафирова, и Меншикова!

   — Ну а государыня? — осторожно подливал в чарку Тишин. — Что о ней скажешь?

И тут Иван брякнул:

   — Да какая она, к чёрту, императрица! Немчура проклятая, шведка! Села на престол волей случая — царица случайная! Знаем, за что она этого жеребца Бирона жалует!

   — Да как можно, как можно так говорить о государыне?! Молись за неё, еженощно молись! — забормотал Тишин, и от того бормотания Иван даже протрезвел:

   — А что, донести хочешь? Где тебе доносить, ты ныне сам сибиряк. Впрочем, хотя и доносить станешь, тебе же голову отсекут!

   — Ишь ты, отсекут! — смеялся Тишин, выпроваживая пьяного Ивана из избы. — А писец у меня за стенкой для чего посажен? Свидетель и самовидец!