Но полностью независимым человеком казался Мишке Пеледов. Он уже слышал, что Пеледов — ученый человек, и потому побаивался его и уважал. Он заметил уже на второй день, что Пеледов на каком-то особом счету и в бригаде и что все к нему относятся по-особому. Многие как бы побаивались его. Ему безропотно подчинились бы все, больше чем Княжеву, но он был не рабочей, не сплавщицкой кости: не мог вязать и ставить цепочки из бревен, не умел как следует насадить топор, у него дрожали ноги, когда приходилось плыть на бревнах, он терялся, если начинал вдруг расти затор... Все это нельзя было скрыть.
Но никаких недостатков Мишка не видел в Княжеве. А может, просто прощал их ему. Крепкий, кряжисто-тяжелый, всегда он был одинаково ровен, уверен в себе и в людях. По-рабочему всегда аккуратный, он даже голицы свои носил как-то по-особому: загибал их на запястье, после работы обязательно стирал в реке, сухо выжимал и на ночь всегда клал на одно и то же место теплого верха печи. А поутру мял их, любовно расправляя большими пальцами, и давал указание коменданту, жарче или меньше топить печь. Мишка не сразу догадался, что эти голицы были у него своего рода термометром в бараке. И каждое утро — небольшая радость: на реку он всегда шел как бы в обнове и никогда не садился на голое холодное бревно, а всегда подкладывал под себя эти голицы.
О людях Княжев заботился, но никого не выделял, ни с кем не заигрывал и в работе никого не жалел. Считал себя хозяином как людей, так и реки. Мишку забавляло то, что Княжев говорил о Шилекше как о своенравной женщине, хоть и главной работнице, но капризной и не имеющей для серьезного дела должного ума. Он и любовался ею и не забывал дать ей укорот, если она выходила из берегов и начинала творить по своему бабьему безрассудству явную несуразицу. И даже это его ежедневное умывание по утрам, а ввечеру стирание голиц было у него чем-то вроде свойского разговора с рекой, на который имел право только он один, бригадир.
Нескончаемо шли яркие суматошные дни и долгие непроглядные ночи.
И все удивительнее становилось для Мишки то, что все беззаботнее и веселее становились люди. Еще ни разу не бритые за время весновки, загоревшие и обветренные на весеннем ветру, они почернели, исхудали, затвердели в походке, обрели спокойную уверенность в осанке. Их нельзя было уже ничем испугать на реке, они будто напрочь забыли свое прошлое и совсем не думали о будущем. Они сполна доверили свои жизни этой поляне, реке, лесу. Будто проснулся в них какой-то древний инстинкт этой вольной лесной жизни и пьянил их слаще вина, женщин, сна... Не было большего праздника на земле, чем эта работа. Мишка видел, что не все сразу втянулись в нее, втягивались, как и он, болезненно, тяжело, с надрывом, но, втянувшись, веселели и отдавались ей сполна, безоглядно...
Это было какое-то весеннее сумасшествие, какой-то безрассудный побег от себя. А может, и к себе... И это их уверенное безрассудство удивляло Мишку и озадачивало одновременно: сам он страстно хотел «убежать» и не мог. Чего-то не хватало.
Все эти дни Старик безудержно хотел драки, потому что на низкие сосенки с краю тока вылетали из леса и присаживались две тетерки — Желтая и Серая. Они нежно, наперебой квохтали, кочевали с одной сосенки на другую, задорили петухов... Ближе всех садились к Старику только два тетерева: Хлопун и Косохвостый. Но ни один из них в драку не вступал.
Косохвостый был осторожен и часто прислушивался, потому что был напуган прошлой весной. Во время тока он близко подошел к сосенкам, где затаилась лиса. Взметнувшись, лиса выхватила у токовика половину хвоста, а он во все крылья пустился к лесу. Той весной он больше на землю не спускался, токовал на соснах. Но в этом году не удержался, снова пел на земле. Хвост за лето и зиму у него немного выправился, но сам он больше не увлекался, постоянно был начеку, потому и в драку не ввязывался.
А Хлопун был хвастлив и трусоват по характеру. Он всегда был таким. Еще в темноте он присаживался невдалеке от Старика и вслед за мощным шипением бил себя крыльями по бокам. Старик, распаленный его наглым вызовом, устремлялся навстречу, готовый к схватке... Но Хлопун снимался и, отлетев метров на десять, опять гулко хлопал. Он дразнил Старика, путал весь ток, и у Старика с каждым утром все больше росла на него злоба.
Ток у них теперь был не только по утрам, а и вечерами. Когда стихали лесные жаворонки и все реже дребезжали дятлы, тетерева воровато вылетали из самой гущи леса, тихо рассаживались по поляне и некоторое время молчали.