Другой, районный, автобус повез их из города только на исходе дня. Он катил полями, пересекал луга, пробегал по мостам через бурные еще речушки...
Однако асфальт скоро кончился, начало встряхивать все сильнее, и вот автобус на краю деревни остановился совсем. Дальше проезд был закрыт до подсыхания дорог.
Они сошли, огляделись и двинулись на закат солнца, зная, что этой ночью будут дома. А семнадцать пеших верст были им только в радость.
И здесь землю обуяла весна. Уже оттаяла в полях пашня, подсыхали гривы, хотя дорога была еще грязна. Это была та же дорога, по которой они уходили весновать, но уже и другая. Мягкий запах земли наполнял вечернюю округу, и не страшила предстоящая ночь. В деревнях, увидев их, люди опять выходили на улицы и опять молча дивились, куда это на ночь глядя идет ватага мужиков.
Осторожно сгущались сумерки, затихали над полями последние жаворонки. Слабый ветер дул в спину, будто подгонял к дому. Но и без этого шли размашисто, твердо. Все-таки крепки они были: их не могли пока сломить ни дорога, ни бессонные ночи, ни выпитое вино... Вот уже начались хорошо знакомые, совсем ближние деревни, овраги, перелески...
И Мишка заметил, что, чем ближе подходили к своим местам, тем явственнее замедляли ход. Пройдя очередную деревню, валились на ступеньки какого-нибудь амбара или склада, переобувались, закуривали и будто ждали рассвета.
Наконец миновали последнюю деревню и вошли в свое поле. Густела легкая парная ночь, широкое поле было темно и печально. Они не заметили, когда «отстал» от них ласковый ветерок — уснул где-то на нагретых за день полях. Здесь уж не было чужих людей, любой встречный, из родной деревни или из соседней, знал каждого из них хоть в лицо, хоть по голосу. Все было свое. Эту землю пахали их отцы, деды и прадеды. Пахали на лошадях — тоже дедах и прадедах тех, что еще доживали в колхозе нынче. Все тут было не просто свое, а свое вглубь и вширь, во все стороны вплоть до неба.
Вот тут-то они и дали себе волю! Шли, останавливались, опять шли и опять останавливались. Гуляли во все поле, во всю оставшуюся силу. Шмель то играл на своей гармони, то нес ее на спине и пел уж без игры, перебивая других.
А в полях, на межах и мочажинах, по лугам и опушкам отдыхало и слушало их в темноте великое множество куликов, жаворонков, чибисов... Иные из них уже спали, другие осторожно перекликались, но никто не тревожился, никто никому не мешал. Было так хорошо зверю, птице и человеку, так до предела легко душевно, что лучшего в жизни нельзя было и ожидать. Может, одна вот такая ночь и дается раз в жизни, чтоб навек запомнить о своей земле, родине.
У весновщиков это была последняя ночь вольной воли на обновленной земле. Кончилось их великое хождение в леса, к далекой весенней реке, на древний промысел. Назавтра их ждала уже пахота, посевная, тысяча крестьянских дел и забот: почти вплотную к посевной подступали сенокос, пастьба, уборочная, вывозка навоза и удобрений, заготовка дров, жердей, соломы — тот вечный круговорот дел, от которых, знали, они не избавятся никогда. Да они и не собирались избавляться, искать где-то на стороне призрачной доли.
Здесь, в своем поле, Мишка каким-то особым чутьем вдруг постиг это их единение перед ходом жизни: и там, в лесах, и в дороге, и в этом поле их сближала неразделимая судьба — каждому своя и в то же время общая, слитая с судьбами отцов, дедов, прадедов. Им было чем жить: они и радовались этой общей судьбе, и гордились ею тайно. И губили ее поодиночке, кто как мог, — и все было нипочем. Потому как знали, что всю ее ни прогулять, ни потерять невозможно: что-нибудь да останется. Значит, будет потом к чему привиться снова.
И увидев это их общее непобедимое основание жизни, Мишка почувствовал, что они сильнее и Пеледова, и Чекушина, и тех двух милиционеров, что пристали к ним... Пусть их там обсчитали, не приняли на ночлег — для них это все было проходящей мелочью, о которой они и вспоминать-то не хотели. Они знали, что сами они и есть главное на этой земле: народ — единый, вечный. И хоть не говорили, но понимали, что кореннее их на Земле ничего и никого нет.
Поняв это, Мишка по-новому увидел их и на весновке, и в городе, и в дороге. И с какой-то радостью, даже с гордостью опять представил, как ходили весновать его отец, дед, прадед.
Конечно, Мишка еще не все понял и не во всем до конца разобрался, что с ним и вокруг происходит, но и за то только, что понял сейчас, он уже прощал мужикам этот их дорожный разгул и стыдился теперь отделять себя от них.
Однако, вина ему и теперь не хотелось.
Не пил еще старик Сорокин. Но он шел далеко впереди и только слушал, что делалось сзади. А там, где-то позади всех, затерялся в темноте поля Шмель. Его не было видно, но он старался, чтобы всегда было слышно. Надеялся, что не оставят, не забудут. Мишка слышал, как гармонь его иногда «запиналась» и рявкала в темноте, вслед за этим Шмель матерился, затихал. Потом гармонь запевала опять — и Мишка переводил дух, зная, что это Шмель нашел дорогу, и улыбался в темноте.