Выбрать главу

Я всхлипнул при мысли о том, что это безвременное видение даровано мне только один раз. Потом я вспомнил Рим, виллу «Корабль», где от ее прежней жизни многое сохранилось и покрытые изречениями стены повествовали о блеске эпохи, которая уже не вернется. Вилла делилась своей мудростью со всяким, кто хоть на миг останавливался взглядом на тех изречениях. А Нойгебау, дитя без имени, вместе с замком, который его породил, было вырвано из мира еще до того, как началась его жизнь. Его время никогда не наступало; ненависть вытравила плод. Только сады могли ненадолго несмело строить глазки жизни, но там, где могла бы жить не природа, а человеческий дух, именно там, тщетно ждало жизни Место Без Имени. Ничего не мог поведать замок Нойгебау любопытному посетителю, кроме: «Мое царство не от мира сего».

Так чем же было мое существование до сих пор? Какое значение имели для меня преждевременно унесенная жизнь Иосифа I и Максимилиана II, неисполнившаяся судьба наихристианнейшего короля и его возлюбленной Марии, одиннадцать лет назад на вилле «Корабль» и почти тридцать лет тому в гостинице «Оруженосец» в Риме, мученичество суперинтенданта Фуке и ненависть, разграбившая его замок в Во-ле-Виконт, то огромное сооружение из камня, жившее только одну ночь, ночь 17 августа 1661 года? Кто были они, если не все вместе существа и места без имени, без истории, потому что их вывели из истории, которая принадлежала им по праву? Были ли они прелюдией к Нойгебау? О чем они говорили со мной? Почему они пошли мне навстречу, почему отыскали мою ничтожную, мрачную жизнь и мучительно ослепили ее своим печальным блеском?

* * *

Не знаю, как нашла меня Клоридия и отвела обратно в монастырь. Я неподвижно лежал на кровати. Я видел свою жену и малыша, которые склонялись надо мной. У изголовья моей кровати, в кресле из зеленой полупарчи сидел, согнувшись, аббат Мелани, превратившийся в собственную тень. Был здесь и его племянник. Я блуждал взглядом по их лицам, мои зрачки останавливались на их губах. Все говорили со мной. Доменико хотел встряхнуть меня; Атто причитал, винил во всем себя и предлагал позвать врача; Клоридия, до смерти обеспокоенная моим состоянием, в котором она непременно хотела видеть нечто вроде проявления геройства, умоляла меня, раз уж я не могу ничего сказать, хотя бы мимикой дать понять, что я слышу ее и малыша.

А я вновь вернулся в воспоминаниях к временам одиннадцатилетней давности, в Рим, в ту блестящую виллу, имевшую форму корабля и заброшенную, подобно Месту Без Имени. И не знаю, в который уже раз я вспомнил Джованни Энрико Альбикастро, чудесного голландского скрипача, который, всегда одетый в черное, казалось, парил над зубцами стен виллы, наигрывая португальскую мелодию, именуемую фолия, «глупость». Он читал строки из поэмы под названием «Корабль дураков», которой он учил меня жизни. Никогда не узнать мне, был ли он и неизвестный штурман Летающего корабля одним и тем же человеком, но дело было в другом: пришло время принять во внимание предостережения Альбикастро.

Я снова начал кричать – про себя, и этот крик уже не должен был прекращаться, а потому губы мои, повинуясь тем старым предостережениям, умолкли. Я стал немым. Моя жена плакала, и я с удовольствием сказал бы ей: как я могу говорить с тобой, если крик звучит в моих ушах? Разве ты не слышишь его? Иногда, правда, этот крик превращался в мелодию фолия, и я начинал скулить: я хотел сказать Клоридии, что люблю ее, но крик возвращался, мой внутренний крик.

И так вот я, на своем ложе страданий снова стал жертвой Эриний. Я страдал от своего молчания, в которое мог войти всякий, словно в место, где ему было гарантировано гостеприимство. Я отчаянно желал, чтобы меня сразу же отнесли в дом для служения панихиды, а вместе со мной и все человечество.

«Ах, если бы я мог передать последним родившимся детям голос этой эпохи!» – мучился я в пропитанных потом подушках. Но не опровергнет ли тогда внешняя истина внутреннюю, и сумеют ли уши наших потомков различить и то и другое? Потому что таким образом время делает неузнаваемым свою собственную суть и готовит нас к тому, чтобы простить величайшие преступления, которые когда-либо совершались под солнцем и звездами.