А застаревший воздух в лагере тоже остается таким же, каким был — тяжелым и переполненным запахами: запахом гнили, запахом еды, которую ежедневно готовят, запахом сырости и устойчивым, никогда не испаряющимся запахом смерти.
И мухи там все так же живут и размножаются в том же мусоре, вдыхая те же запахи. Их беспрестанное жужжание наполняет пространство, заменяя собой биение сердца времени.
В тот самый день, проходя через переулок, я увидел мальчугана в рваной одежде, с растрепанными волосами. Он, босой, сидел на пороге, в тени, отбрасываемой стеной противоположного дома. Не обращая внимания на мух, которые летали вокруг него и садились на его лицо, ребенок равнодушно наблюдал, как ватага других таких же босых чумазых ребятишек гоняла спущенный мяч. Один мальчик ударил по мячу, но мяч упал на землю, а вместо него полетела его рваная резиновая сандалия, угодившая в женщину, которая как раз в этот момент вышла из дома, чтобы вылить на улицу ведро грязной воды. Женщина, пылая гневом, обрушилась на этого мальчугана с руганью и погналась за ним. Ребятишки бросились наутек, обгоняя друг друга. Мухи слетели с лица сидящего мальчика, но уже через миг вернулись обратно.
И тогда на меня обрушилось воспоминание о ребенке, игравшем в мяч. Он бросал его в стену, но случилось так, что мяч влетел в окно, стекло разбилось и… однако я вскоре отвлекся от тех воспоминаний, которые витали не только в моем воображении, — они не переставали витать и в горячем застоявшемся воздухе вокруг меня. Я прибавил шагу; думаю, что тот, кто наблюдал эту сцену, мог решить, что я бежал от той женщины, но, в самом деле, я бежал от кулаков другой женщины, чьи голос и ругань всплывали из глубин моей памяти.
Вдруг мои ноги остановились, и сердце сильно застучало — я услышал зовущий голос женщины:
— Вернись домой, Ахмед!
И немедленно эхо этого зова загремело внутри меня: «вернись домой, Халиль!» Я слышал тихий далекий мамин голос. Я так и не смог определить, откуда исходил этот голос: из потаенных глубин моего сердца, где он давно пребывал в заточении, или из пор ветхого воздуха, окружающего меня, или из какого-то окна? Не знаю. Но он звучал все ближе и ближе. И вот я отчетливо услышал этот голос: «вернись домой, Халиль». Я повернулся, высматривая окно, за которым стоит мама и зовет. Я ничего не видел, кроме тёмных окон. Потом мимо меня пробежал мальчик. Вокруг меня сгущалось облако липкого тяжелого воздуха, переулок сжался до такой степени, что в него не вмешались мои шаги. Моя грудь тоже сжималась. Чувствуя себя задыхающимся, я спешил, но не в сторону нашего дома, а в другую.
Я вошел в дом моей тёти Джамили, где я жил с восьми лет — но там тёти, как я и ожидал, не оказалось. Уже прошло два месяца, как она умерла.
Впервые, с того момента как она умерла, я подумал что, может быть, и лучше, что ее нет. Иначе, если бы она была, и я бы выплюнул тяжелый комок, который застрял у меня в горле — она обязательно заплакала бы. Я часто повторял себе, что хорошо, что ее нет. Однако я не переставал ждать ее появления. Я ходил туда и сюда по дому, время от времени смотрел на дверь ее комнаты. Но дверь не открылась, и она оттуда не вышла, а грудь моя продолжала в одиночестве изнывать под тяжестью воспоминаний.
В один неожиданный для самого себя момент я подошел к двери. Подошел медленно и долго держался за ручку, не смея открыть. Но вот я решился и медленно отворил дверь. Я обвел взглядом открывшееся пространство, которое все увеличивалось по мере того, как отворялась дверь. У окна я увидел тетушку, которая по-прежнему сидела на своем стуле и раскачивалась вперед и назад, назад и вперед — как это она делала всегда — словно часовой маятник, заточённый в краткий промежуток времени. Я застыл на месте и спросил в душе:
— Тетушка, неужели ты по-прежнему страдаешь?
Я услышал, как она ответила мне хриплым тусклым голосом:
— Да, Халиль. Я прихожу сюда, чтобы вернуть мои глаза, взгляд их по-прежнему прикован к этой стене.
— Но зачем тебе нужны глаза, тетушка?
— Чтобы плакать, Халиль.
Я с силой захлопнул дверь в комнату и выбежал на улицу. Мне трудно было дышать, хотелось глотнуть воздуха. Перед моими глазами была стена. Та самая стена, с которой моя тетушка давно пыталась отмыть кровь, но кровь не переставала истекать.
Однако в тот вечер, когда, задыхающийся, я выбежал из дома, я не увидел бурых пятен на стене, поскольку сумеречная мгла превратилась в какое-то грязное черно-бурое пятно, которое легло на лицо земли. Я быстро шел во мгле в надежде миновать это пятно, словно пытался преодолеть стену. Несмотря на то, что ноги несли меня вперед, место и время ничуть не менялись, оставаясь все теми же. Казалось, будто я замер, и ничто не приходило в движение… только мглистая тьма все больше и больше поглощала окружающее, что еще более угнетало меня и приводило в отчаяние. Мне хотелось остановить любого прохожего и завести разговор с ним о чем угодно; для меня важно было услышать другой голос, но не яростный шум моей памяти; ощущать чье-то ровное спокойное дыхание, но не мою одышку. Однако кроме меня в переулках не было ни души — люди здесь рано укладываются спать. Наверно, они понимают, что темнота, не позволяющая им видеть других, обрекает их на невыносимую встречу лицом к лицу с их горьким одиночеством. Вот так и я не видел и не слышал ничего, кроме своего собственного естества, с которым меня роднит только одно — мучительное чувство чужбины. Как будто я ни к чему и ни к кому не принадлежу. Я чувствовал себя, как срезанная с дерева ветвь, и уже сомневался: существовали ли у меня в этой земле когда-нибудь корни, к которым я мог бы принадлежать, и которые питали бы мое право на существование!