ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Василий Васильевич вернулся в Киев в конце августа. Стояли жаркие дни. Улицы раскалились, асфальт был мягкий, вдавливался под ногами, женские каблучки оставляли в нем глубокие ямки, вороны в парках распускали крылья и дышали открытыми клювами, мороженое таяло и капало с палочек, и прохожие, едва успев лизнуть сладкий иней, спешили выбросить его в урну. Город показался Тищенко почти чужим. Таким казался ему в детстве районный центр, там было жутко, и он не решался отойти от воза. Конечно, он знал: эта отчужденность пройдет через несколько дней. Все бывшие сельские жители считают себя чужими в городе, даже гордятся этим, на самом деле они уже давно не сельские и пользуются городскими благами куда охотнее, нежели коренные горожане. Он почувствовал, что там, в селе, осталась лишь часть его души, а весь он здесь — и мыслями, и заботами, и ощущением уюта, который охватывает его, едва он наденет старую удобную пижаму и сядет на продавленную тахту…
А главное — он соскучился по Ирине. При мысли о ней его иногда охватывала какая-то непонятная тревога, последние ступеньки преодолел бегом. Прежде всего увидел ее глаза — увидел в них радость, и сразу пропало напряжение, и стало ему легко и хорошо. Когда после того трудного заседания по делу Ирши он спросил Ирину, почему она так испугалась, неужели для нее так много значит его, Василия, должность, она ответила: «Должность для меня ничего не значит… Лишь бы ты… был здоров и не волновался».
«Лишь бы ты был здоров и не волновался», — вспомнилось ему, и он растрогался. Но сама Ирина была чем-то опечалена и даже словно бы подурнела. А еще совсем недавно он любовался ее расцветшей будто заново красотой. Что-то, казалось, мучило ее. Тищенко ждал, что она расскажет о своих переживаниях сама. Наверное, какая-нибудь очередная ее выдумка; он развеет ее печали, и они вдвоем посмеются над ними.
Тищенко всегда возвращался из поездок возбужденным, шутил, рассказывал забавные истории, случившиеся (и не случившиеся) с ним в дороге, но на этот раз поездка была особой, и он поцеловал Ирину сдержанно. Однако скрыть своего бодрого настроения не мог, через минуту из кабинета, где он переодевался, послышалось бравурное, в темпе военного марша: «В село із лісу вовк забіг»… Когда у него хорошо на душе, когда он особенно любит ее, он с той же шутливой иронией напевает: «Еней був парубок моторний…» или «Огірочки», и тогда в нем пробуждается мальчишеское озорство. Значит, жди неожиданностей: может даже спрятаться в темном углу и разыграть из себя вампира. Если он чем-то недоволен, но не очень, тогда насвистывает что-нибудь мрачно-торжественное, пылесосит ковер и насвистывает. Он легко и, как считала Ирина, некритически подхватывал новые мелодии. Помнится, несколько лет назад чуть с ума не сошел от «Гуцульского танго» и «Червоных маков», с инфекционной быстротой распространившихся в Киеве. Чаще он мурлычет эти мотивы бездумно, а голова в это время занята чем-то другим, но иногда, как сейчас, поет от избытка чувств.
Ирина сжалась, охваченная странной тревогой, ее почти лихорадило. Пока мужа не было, она ни разу не встретилась с Сергеем. Ей казалось преступлением видеться с ним в то время, когда за него хлопочет муж. Она боялась остаться с Иршей наедине. Посмотрит он — и у нее часто-часто забьется сердце, и побежит по телу огонь, который лишает ее воли, отнимает последние силы. Однажды Сергей чуть не напросился к ней домой, но она решительно запротестовала: это показалось ей почти святотатством. И вот теперь вернулся Василий. А ей почему-то боязно. Боязно его радости, его искренности. После долгой разлуки он всегда бывает особенно нежным, немного смущенным, его захлестывает горячая волна желания, которого он стыдится, — только бы она не приняла его любовь за обычный мужской голод, потому и не знает, как к ней подступиться.
Она улыбнулась, и в то же время ей хотелось плакать, потому что чувствовала свою отчужденность к нему. Пока его не было, она надеялась, что в ней что-то изменится, проснется прежняя нежность, а теперь видела: нет, не вернулась и не вернется никогда… Он чужой, от него она хочет только одного: пусть не трогает ее, не обнимает. Ох, как страшно обнять этого широкоплечего человека с тяжеловатым лицом, густой щеткой рыжеватых волос и пучками таких же жестких волос, заметно торчащих из ноздрей. А он и вправду посматривал на нее, и волнение вновь и вновь пробегало по его лицу. Она видела это.
Резала на сковородку картошку, чистила редиску, и оба чувствовали какую-то неловкость. Она внутренне сжималась, когда думала о том, что каждую минуту он может переступить через эту неловкость и со смехом и страстью схватить ее в объятия, не дожидаясь ужина, которым она как бы отгораживалась от него. Ей была непонятна его страсть (по-настоящему в ней женщина проснулась года два назад), но это не отталкивало его от нее. С Сергеем у нее было совсем другое, это был будто бы полет сквозь огонь или вознесение какое-то, о существовании которого она прежде и не подозревала.